Кречет столько раз это объяснял, что уже тошно было снова объяснять, а им тошно про это слушать.
– Это ты его застрелил? – повторила Клара.
Спрашивает, а сама смотрит в упор, холодно, без улыбки, лицо у нее гладкое, точно восковое, волосы зачесаны назад.
– Не знаю, – сказал наконец Кречет.
Его затрясло при этих словах, и он надеялся – может, она избавит его от этой дрожи? Если она до него дотронется, обнимет, дрожь уймется. Но Клара к нему не притронулась. Еще несколько минут молча на него смотрела. И опять спросила:
– Это ты его застрелил?
– Не знаю.
– Когда ж ты будешь знать?
Кречет беспомощно стоял перед ней. В голове гудело, будто в ней кружил целый рой красивых, хрупких стрекоз, которых он видел в тот памятный день; но отвечать было нечего.
– Чего не знаешь, про то молчи, – сурово сказала Клара. – Держи язык за зубами, понял?
Он понял. Долгие месяцы он непрестанно думал о случившемся и еще долгие месяцы станет гнать от себя эти мысли, но не думать не сможет. И потом еще годы протянутся от смерти Роберта до той, негаданной, что подстерегает его самого, а воспоминание, все такое же нестерпимо жгучее, яркое, вновь и вновь будет возвращать его в тот день, когда Роберт истек кровью.
– Ладно, можешь больше не брать в руки свое ружье, – сказал ему Ревир.
Кречет знал: Роберта убило не его ружье, а ружье Роберта, но не все ли равно… Хотел отдать свой дробовик одному мальчику в школе, но отец взял его и спрятал. У Ревира появилась новая привычка – неожиданно замолчит на полуслове и застывшим взглядом уставится куда-то в стену или в небо; потом очнется, но уже не вспомнит, о чем говорил. При отце Кречету не по себе. Как будто вдруг распахнул дверь, а там отец – не тот строгим, подтянутый, что так прямо сидел во главе стола, смотрел на Клару странным тяжелым взглядом, как-то очень по-хозяйски, и явно не слушал, что она ему говорит, – совсем не тот, а какой-то другой, незнакомый.
По воскресеньям вечерами Ревир теперь читает домашним Библию. Он сказал, что когда-то так делал его отец.
Зимой вечера эти всегда длинные и жаркие, потому что все сидят у камина. Тяга плохая, огонь задыхается, дым валит в комнату. На ковер выскакивают злые искры, и тогда у Клары есть предлог вскочить и затоптать тлеющее пятнышко.
– О господи! – бормочет она себе под нос.
Ревир сидит около большой пузатой лампы-молнии, кажется, будто яркие, кричащие краски кружат по ее пестрому абажуру; остальные члены семейства рассаживаются за столом и слушают, а потом каждый по очереди тоже читает вслух.
И Кречет слушает эти рассказы о давнем, до безумия запутанном прошлом: Ветхий завет нравится ему больше Нового – ведь там в событиях еще не было особого смысла, все только еще должно было решиться. А в Новом завете все уже решено, и истории пришел конец. Читая о Моисее или о путаных судьбах разных людей, которых постигли всяческие кары, Ревир начинает дышать часто и тяжело, голосу его прибывает силы от этого нелепого неистовства. Тогда Кречет приспускает веки, и грубо вылепленная седеющая голова отца представляется ему тенью самого господа бога. Он слушает с волнением, зная, что еще через несколько строк все кончится смертью или возмездием – в сущности, неважно, чем именно. Над всем миром витает дух божий, и подстерегает, и не знает покоя; порой он устремляется на кого-нибудь с высоты, точно хищная птица, точно ястреб, и уносит в клюве новую жертву. Кречет внутренне поеживается: уж конечно, эта сила и его тоже схватила бы за горло, если б миром, в котором живут они с Кларой, и впрямь управлял этот бог… но ведь это неправда, бог – всего лишь слово, просто одно из множества слов, написанных во множестве книг.
Однажды с глазу на глаз он спросил у матери:
– Ты бога когда-нибудь видела? Или, может, говорила с ним?
– Ты что, спятил?
– Ну, как те люди в Библии?.. А почему же тогда он столько про это говорит?
Клара и Кречет называли Ревира только «он»; некое безликое местоимение, оно и оставалось безликим. А Ревир и в самом деле начал больше говорить о религии. О боге. Это подкралось постепенно, как постепенно человек лысеет, начинает страдать хроническими головными болями или артритом. Клара натянуто усмехнулась, так что стало ясно – ей неловко перед сыном за мужа, и Кречет пожалел, что спросил ее об этом.
– Ты знай молчи и слушай – вот как я.
– А почему люди во все это верят?
Клара просматривала очередной журнал, разглядывала красочные, во всю страницу рекламные объявления. Она вскинула глаза на Кречета.
– Во что верят?
– В бога, в ангелов, в пророков вроде Моисея. Почему люди в это верят?
– Деточка, да почем я знаю?
– Может, они все чокнутые?
– Каждый имеет право верить, во что хочет, – сказала Клара и перевернула страницу. – Может, ему хочется думать, что Роберт теперь на небесах. Ну и пускай.
– Как же он может быть на небесах? – тихо спросил Кречет.
Клара перевернула еще страницу.
– Вот бы хорошо, если б он был на небесах, – сказал Кречет.
– Ну и ладно, может, он там и есть. Когда-нибудь ты сам туда попадешь и опять его увидишь, – сказала Клара.
Кречет хотел возразить – ведь у Роберта больше нет лица, совсем ничего не осталось. Как же его узнать – на небе или где угодно? Он ждал. Облокотился на столик (новый, выложенный мрамором, Клара купила несколько таких столиков, их доставили ни много ни мало из Чикаго) и внимательно смотрел в серьезное, равнодушное лицо матери, а она прикидывалась, будто его не замечает. Порой, думая о Роберте, он ощущал внутри тугой холодный ком. Совсем как в тот памятный день, пока еще ничего не случилось, но он уже чувствовал – вот-вот случится и никак не мог от этого отделаться. После похорон Ревир никогда не говорил о Роберте, ни единого слова не сказал, и как раз поэтому непременно надо было все время о нем думать, хотя от ужаса прошибал холодный пот. Проходил месяц за месяцем, Роберт обратился просто в имя «Роберт», а лицо его вставало перед глазами лишь изредка, в минуты, когда Кречет нарочно старался его вспомнить. Чаще вспоминалось что-то смутное, тело без лица. Кречет мысленно примерял к этому телу другие лица – ребят из школы, Джонатана, Кларка. Что Роберт умер – это он понимал не до конца, но чувствовал: если о нем больше не думать, Роберт умрет еще раз, умрет совсем, навсегда.
– Почему они все из-за этого бесятся? – спросил он вдруг. – Преподобный Уайли прямо бесится… а то, наоборот, плачет.
Уайли был священник лютеранской церкви в шести милях от их дома. Этот маленький пугливый человечек напоминал Кречету морковку: легкие как пух волосы торчком, лицо неживое, оттого что глаз не видно за толстыми стеклами очков, и весь он как-то скучно сужается от плеч книзу, сходит на нет. Кто-то сказал, что преподобный Уайли не по своей воле застрял тут, в глуши, а потому всех ненавидит и самому господу богу вовек не простит… но, может, это была просто шутка. И сам Уайли, и его церковь только наводили на Кречета скуку.