Ангел Света | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Кирстен помнит не тщательно подгримированный труп в выстланном атласом гробу из красного дерева с медными ручками — мужчину со слегка подрумяненными щеками, крепко закрытыми, ничему уже не удивляющимися глазами, подлатанным спокойным ртом, — а живого человека: она отчетливо, как в галлюцинации, «помнит» теплое, еще живое, еще борющееся в панике тело, зажатое, как в капкане, рулевым колесом машины, в то время как илистая вода наполняет ее, и ветровое стекло под тяжестью этой массы не выдерживает, в салон сыплется множество прозрачных осколков. Боль, возникающая в груди, сказали ей, боль при грудной жабе, такая же сильная, как если бы тебя лягнула лошадь… такая же внезапная, такая же ужасная, такая же всепоглощающая. Он задыхается, ловит ртом воздух. Это у него второй инфаркт, а может быть — никто ведь не знает, — и третий… И высокий процент алкоголя в крови…

(С каких это пор Мори Хэллек стал пить? — спрашивали удивленно люди. Мори Хэллек — пьяница!..) Какой им владел ужас. Какая беспомощность. И можно представить себе — сзади шла машина, машина, которая неотступно ехала за ним не один час, не один день, не одну неделю, охотилась за ним; а сейчас она мчится мимо сломанного барьера, заворачивает, следуя изгибу дороги, направляясь в Меклберг, — совершенно невинно.

(Ведь были же разговоры, что его жизнь в опасности. Конечно, не впервые за время его работы в Комиссии — Слухи, сплетни, туманные предположения — никто по понятным причинам в открытую не говорит. Значит, они таки настигли Хэллека, наверное, сказал кто-то, прочитав в утренней газете о «самоубийстве», это был лишь вопрос времени… Кирстен слышит эти слова, Кирстен представляет себе выражение лица: смесь жалости, тревоги и участия, но все это эфемерное, продлившееся, возможно, не более минуты. Пока не перевернется страница.)

— Не верю, — спокойно говорит Изабелла, — нет, этого не может быть, не может быть, — голос ее начинает повышаться, лицо белеет, — твой отец никогда бы такого не сделал, твой отец не из тех, кто…

Потом — злые слезы, истерика. Глаза у нее закатываются, кожа становится белая, как у мертвеца, неожиданно неприятная.

— Я не могу этому поверить, я этому не верю, — кричит она, — он любил меня и любил своих детей, он никогда бы намеренно такого не сделал! — вопит она, ее «испанская» кровь закипает, к горю примешивается какая-то ярость, что — то осиное, так что дети в испуге отворачиваются. — Он же любил меня… он никогда бы такого не сделал.

(Ее удивление вполне убедительно, не может не признать Кирстен. Ее ужас, ее горе. Даже гнев. Вполне убедительно… Но ведь ее отец, этот мерзкий Луис де Бенавенте, был таким талантливым лжецом, он же сумел выйти сухим из воды после трех допросов в высокоавторитетных комиссиях: дважды в Комиссии по ценным бумагам и валютному обмену и один раз — в сенатской комиссии по каким-то крайне сложным делам, связанным с капиталовложениями за границей.)

Проходят недели, чувства Изабеллы уже не так бурлят, но одновременно становятся глубже, превращаясь в быстрый неистощимый поток горечи, которую и Кирстен и Оуэну трудно выносить.

— Ваш отец испортил нам жизнь, — рыдает она. — Ваш отец предал меня, зачем он ввязался в эту отвратительную историю, зачем взвалил на себя то, что ему было не по плечу…

И вечно «-ваш отец», подмечает Кирстен. «Ваш отец был глубоко больной… ваш отец был дурак… ваш отец сделал это нарочно, чтобы уязвить меня… наказать… Ваш отец не должен был ни у кого брать деньги — о чем он только думал!»

Ваш отец, ваш отец. Кирстен съеживается от этих слов. Они с Оуэном тоже в какой-то мере виноваты: опозоривший себя человек в конце концов ведь ваш отец.

А ты его любила, мама? — хочется Кирстен спросить.

Но она не спросит. Не может спросить. Много лет назад она слышала, как Изабелла говорила по телефону с приятелем или приятельницей — этого Кирстен не знала. «Ну что хорошего принесла мне любовь?» — спросила она каким-то странным, тусклым, бесцветным голосом.

Отец — в зеленом клетчатом халате, подаренном Кирстен когда-то на день рождения или к Рождеству. Замызганные рукава, перекрученный пояс. Ночные туфли спадают с бледных худых ног. Грустный Мори Хэллек, кожа желтая, глаза воспалены (от слез? от пьянства? От бессонных ночей, проведенных за чтением Библии?), лицо как у обезьяны, редеющие волосы. Отец — в своей холостяцкой квартире на пятом этаже Потомак-Тауэра, выходящей на шумную Висконсин-авеню, — далеко от своего прелестного дома на Рёккен, 18. Оторванный от семьи, временно разъехавшийся с женой: Изабелла вежливо попросила его собрать вещи и покинуть дом, и он, будучи в достаточной мере джентльменом, мягко повиновался — ошарашенный, сраженный, обреченный.

Кирстен должна шесть раз посетить отца. Она считает: шесть. И каждый раз это пытка.

Отец живет один в этой квартире, где пахнет виски и несвежим ночным бельем. Он умирает — Кирстен мгновенно подмечает это, она всегда была чутким ребенком, сразу понимала, когда человек ранен в самое сердце. Но прежде всего ею владеет возмущение. Как мог отец допустить, чтоб Изабелла так себя с ним повела? Как мог он допустить, чтобы такая женщина настолько завладела им?

Какие же мужчины слабые. Слабые до омерзения. Они это называют любовью. Но наверное, есть для этого и другие слова.

Шагает из угла в угол по гостиной, по крошечной кухоньке, по спальне. Обходя купленную по дешевке мебель. (Кирстен в жизни не видала более уродливого торшера — медный! с палкой крючком!) Отец пьет черный кофе, наливает виски в чашку — он что, думает провести дочь? Она же все видит, чувствует запахи, все знает. И ей бесконечно стыдно. И она никогда не простит ему.

Окно гостиной выходит на башню мотеля «Холидей инн», что стоит на другой стороне улицы. Мори никогда и в голову не приходит опустить жалюзи.

Он лежит большую часть ночи без сна, читает Библию, пытается читать Софокла, Эсхила, Еврипида — сначала на греческом (он ведь изучал когда-то греческий, давно, еще в школе Бауэра, и приобрел некоторые познания, во всяком случае научился читать), потом в переводе, но так трудно сосредоточиться. Греки звучат порой слишком современно — может быть, он неверно понимает текст. Тогда он пьет до одурения, вгоняя себя в сон, и пытается проспать подольше. Ведь он же, в конце-то концов (как он поясняет дочери, к ее великому смущению), в отпуске, ему не надо ездить в Комиссию. Через неделю-другую, когда он устроится, когда наладит свою жизнь, он начнет заниматься тем, что его лично интересует, а его давно интересует реформа американского судопроизводства на низших уровнях — городском и окружном, законодательство по правам человека в мировом масштабе и прочие вещи — прочие, очень важные вещи, которые он откладывал на протяжении многих лет.

Он не пытается выудить из дочери информацию о жене, за что Кирстен ему благодарна. Не спрашивает и о Нике Мартенсе. (О котором Кирстен ничего не знает. Разве не странно, что Ник, дядя Ник, почему-то не появляется эти дни в доме Хэллеков?) Отец расспрашивает ее о новой школе, расспрашивает о подружках, о соседке по комнате, намерена ли она поездить по колледжам, счастлива ли она, что думает дальше изучать… Он умирает, думает Кирстен со злостью и испугом.