Ангел Света | Страница: 25

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Значит, триста лет прошло за одну ночь! Пока он плясал с невестой своего друга. Из-за той нерушимой клятвы, которую не мог не сдержать. Триста лет — ни жены его, ни всех, кого он знал, не было уже в живых, и некуда было ему идти, кроме как назад к своему другу, в Страну мертвецов.

— И он пошел назад? Этим все и кончилось?

— Пошел назад — этим все и кончилось.

— В Страну мертвецов?

— В Страну мертвецов.

Тони Ди Пьеро, закурив сигарету, тихо говорит, что он тоже знает несколько итальянских преданий. Ему их когда — то рассказывала его бабушка. (Очень давно. Никого из родных у Тони уже не осталось.) Но ему бы и в голову не пришло вызывать у людей зевоту таким дерьмом.

Застигнутые врасплох мальчики смеются. Даже Ник смеется. Даже Мори.

— Если уж на то пошло, — говорит Тони, выдыхая облачко дыма, довольный вызванным им смехом, но сам к нему не присоединяясь, — Страна мертвецов — это где же?

ШВЕППЕНХАЙЗЕР

В начале сороковых годов в школу Бауэра прибыл преподаватель истории по имени Ганс Клаус Швеппенхайзер — родом немец, рьяный антинацист (а порой с превеликим пылом и многословием он объявлял себя еще и антинемцем), сын иммигрантов, которые прежде с весьма скромным успехом хозяйствовали на земле близ Хальберштадта в Германии. Говорил Ганс Клаус с ярко выраженным немецким акцентом, но в классе, особенно читая какую-нибудь из своих длиннющих замысловатых лекций, он старался произносить наиболее важные слова на «английский» манер. Ученики никак не могли разобрать, когда он серьезен, а когда издевается. Ошибки в произношении, неверно расставленные ударения в словах и фразах придавали его речи разухабисто-циничную энергичность: Геттисбергская декларация, призывы Вудро Вильсона создать Лигу Наций, речи Уинстона Черчилля, обращенные к английскому народу, отрывки из заданного текста, читавшиеся с безудержным весельем вслух, — все это приобретало удивительную швеппенхайзеровскую окраску.

Когда Мори и Ник учились в школе Бауэра, ему было за тридцать, хотя, бледный, плешивый, с почти лишенным растительности лицом и крепким, бочкообразным торсом, он выглядел лет на десять старше. Ходили слухи, что в годы войны его подвергали «мелким» издевательствам: на двери его квартиры в Кеймбридже чертили свастику, на улице порой швыряли камнями, оскорбляли в магазинах и ресторанах… и еще была непонятная история с его диссертацией в Гарварде, где он так и не сумел защититься, хотя (судя по рассказам) дважды или трижды переделывал семисотстраничную работу, следуя пожеланиям своего научного руководителя. Все считали Швеппенхайзера — несмотря на его клоунскую внешность и занятную методу преподавания, граничившую порой с откровенным бурлеском, — самым блистательным и, несомненно, самым творческим преподавателем в школе Бауэра. Скорее всего просто гениальным. С «трагически» плохим сердцем. (Из-за чего он, естественно, был освобожден от службы в армии во время войны — к собственному смущению и огорчению.) Ректор и попечительский совет сразу смекнули, что Швеппенхайзер для них неоценимая находка, ему же место в университете: настоящий ученый, да, конечно, эксцентрик, но этого следовало ожидать, энергичный, преданный ученикам и своим исследованиям, достаточно остроумный на завтраках, приемах и чаях, галантный кавалер даже при наименее привлекательных женах (что, естественно, не осложняло его карьеры в школе), человек теплый, забавный, «оригинал», «личность», никогда не злословивший в общественных местах (хотя мальчики из его классов порой рассказывали о нем вещи несколько настораживающие), без каких-либо пристрастий, отклонений или пороков, неженатый, совершенно одинокий, странно консервативный, несмотря на склонность к сатире (в школе он всегда держал сторону ректора и старших преподавателей, отметая любые реформы как «несвоевременные»), по-своему «прелестный», «трогательный», «аристократичный», жаждущий доставить людям удовольствие, развлечь, полная противоположность тевтонскому эгоцентризму… и готовый безропотно работать за скромное жалованье. «Я бесконечно признателен вам за доброту», — якобы сказал Швеппенхайзер ректору, щелкнув каблуками и почтительно, хотя лишь на миг, склонив голову, когда тот объявил, что берет его, — и, по всей вероятности, сказал правду.

Швеппенхайзер в своей неизменной коричневой клетчатой рубашке, в вытертом на локтях твидовом пиджаке с замызганными рукавами, в узких коричневых габардиновых брюках. С небрежно прикрепленной у ворота желтой бабочкой. При этом он ходил в непромокаемых шляпах, кожаных сапогах на каучуке и с рюкзаком из водонепроницаемой материи — все куплено в универмаге JI. Л. Бина. На занятиях он буквально завораживал аудиторию — даже наименее прилежные мальчики, даже наиболее безразличные не могли отвести от него глаз. Он вскакивал, он охорашивался, он расхаживал по классу, он быстро писал на доске, стирая мел рукавом, отпускал шуточки и двусмысленности, которые до многих не доходили (лишь через несколько лет Ник, учившийся тогда в Гарварде, вспомнит и наконец осознает смысл одной из острот, небрежно отпущенных Швеппенхайзером: он безжалостно зачитывал классу работу одного мальчика о Гражданской войне и, дойдя до того места, где, по его словам, автор так расстарался, что даже «пёрнул», взмахнул кулаком, задохнувшись от хохота). Это был тиран, это был клоун, это был матерщинник, циничный, насмешливый, а потом вдруг — добрый: в уединении своего кабинетика он с величайшим сочувствием выслушивал рассказы о семейных бедах или личных неурядицах мальчиков — те быстро поняли, что Швеппенхайзер с глазу на глаз совсем другой, чем на людях.

Конечно, он был «оригинал». И несомненно, гений. В школе Бауэра гордились им, терпели его и ждали того дня, когда его огромный труд — рабочее название: «Безумие величия» — будет опубликован и принят на ура не только учеными, но, возможно, даже и широкой публикой. «Настоящая динамо-машина в классе», — говорили про него. Это так хорошо для мальчиков. Будоражит их. Заставляет думать. Несколько выводит из сонного состояния. К тому же под этими театральными громами и молниями таится по-настоящему милый человек.

Свои шесть дней в неделю (а в школе Бауэра занимались по шесть дней в неделю) Швеппенхайзер делил следующим образом: три дня — лекции, один день — «коллоквиум», один день — «вопросы и ответы» и, наконец, дискуссия. Лекции его были до ужаса формальны: он читал быстро, пронзительным голосом, лишь изредка сдабривая повествование шуточками, двусмысленностями или какими-то иными забавными отступлениями. В такие минуты он с внушительным видом расхаживал по классу, вертя в пальцах мелок, — то в потолок уставится, то прищурится, то закатит глаза, глубоко втянет в себя воздух, вздохнет, почешет под мышками, приостановится, повторит сказанное, слегка, но весьма существенно изменив тональность или ударение. (Эти лекции были верхом его «английскости». Даже шуточки — а он отпускал шуточки тонкие, скрытые, ироничные — были по своему духу английскими, а не тевтонскими.) Школьники мрачно и лихорадочно всё записывали, точно первоклашки. Хотя Швеппенхайзер и утверждал, что ни один мальчик не выдержит экзамена по его предмету, если просто «отбарабанит» слышанное на уроках, тем не менее он требовал — как минимум — знания каждого упомянутого им факта, каждого имени и даты, каждого события. Выпускники школы Бауэра впоследствии говорили — даже те, кто терпеть не мог Швеппенхайзера (особенно те, кто терпеть не мог Швеппенхайзера), — что он подготовил их к общению с самыми трудными университетскими профессорами, дав представление о «реальном» состязании умов в академическом мире.