Обогнал.
«Статейки сплетников, — презрительно бросил Оуэн. — Вонючих борзописцев».
«Отцу следовало бы подать в суд».
Мори следовало бы подать в суд. Хотя это, конечно, лишь привлекло бы внимание к… к создавшейся ситуации.
Позвонил Ник, крайне расстроенный. Он уже звонил в газету и написал возмущенное письмо. (Которое так и не было опубликовано. Но Мори получил копию, и она наверняка лежит сейчас среди «его вещей». Ящичков с карточками и подшивок, папок, толстых пакетов, набитых письмами, бумагами, документами, бумажками — всем, что валялось в квартире, которую он снимал в Потомак-Тауэре.)
Когда, по-твоему, твой отец обогнал моего отца? — спросит Кирстен у Одри, скорее всего взяв девочку за руку или обхватив ее запястье своими сильными пальцами. (А пальцы у Кирстен, несмотря на ее нынешний вид, действительно сильные.) Вы обсуждали это за обедом? Злорадствовали по этому поводу? Скажи мне все, что ты знаешь, и не ври.
Твой отец и моя мать. Спали вместе. Втихую. И тоже злорадствовали. Втихую. Многие, многие годы.
Не ври.
Она раздумала ехать к Одри и стала готовить меморандум для Оуэна, документ. Шли дни, и меморандум постепенно приобретал очертания в углу ее комнаты над книжной полкой, в том закоулке ее головы, где собирались тени и потому было очень темно. Лист плотной белой бумаги; фотографии Ника и Изабеллы (конечно, газетные, выдранные из старых номеров «Вашингтон пост», которые Кирстен разыскала в библиотеке Нью-Йоркского государственного университета на Пэрчейз-авеню — иначе вся затея не будет выдержана в должном стиле); кровавое пятно (что было нелегко осуществить, поскольку она так отчаянно похудела и у нее нарушился женский цикл, поэтому ей пришлось порезать палец бритвой); загадочное послание. Фломастер.
Пурпурно-красный. Весело, по-детски шаловливо, как дитя, она надписывает конверт Оуэну, довольная тем, что благодаря фломастеру почерк у нее выглядит заковыристым и размашистым — она и не подозревала, что может так писать.
«Она — твоя, — написала Кирстен. — Ты знаешь, что надо делать».
Потом она пожалела, что послала письмо. Едва не пожалела. Подумала было позвонить Оуэну и объяснить. О, порви его, сама не знаю, что на меня, черт побери, нашло, пожалуйста, плюнь на него, забудь, скажет она. Ты же меня знаешь: болтаю, что в голову придет. Забудь об этом, о'кей?
Звонил телефон, но это ни разу не был Оуэн; звонила Изабелла. Из Вашингтона, потом из Нью-Йорка. Потом из Нассау.
Кирстен нет поблизости, Кирстен не может подойти к телефону, Кирстен в библиотеке, в медпункте, гуляет у реки, бесцельно бродит по городу. У Кирстен температура — 103 градуса. Кирстен голодает. Кирстен молчит. (Это ее последняя проделка! Она неутомима по части изобретательности.)
— Извините, миссис Хэллек, — говорит бедняжка Ханна, стараясь сдержать слезы, — я, право, не знаю, я не понимаю, она больше со мной не разговаривает, нет, я не знаю, мне кажется, лучше вам поговорить с нашей воспитательницей, может быть, она сумеет вам помочь, а я — нет, не знаю, нет, извините, нет, просто не знаю, что вам и сказать, миссис Хэллек, нет, да, совершенно верно, да, ну, я не знаю — она теперь со мной не разговаривает. Ну… я бы не хотела. Я хочу сказать, у нее ведь скверный характер. Она… вы же знаете… бывает такая злющая.
Бедняжка Ханна. Мягкая, терпеливая, нудная Ханна.
«Презираю «добрых» людей», — нацарапала Кирстен в своем дневнике.
(Какая это, в общем, оказалась злая шутка — душевная щедрость Мори Хэллека. Его ровный характер, добрая натура, нежелание верить в чью-либо злокозненность — даже своих попустителей-коллег. Мори Хэллек, который хотел получить все призы просто за то, что он был «добреньким».)
Кирстен так и не позвонила Оуэну, не объяснила своего поступка. Она раздумала ехать в Эксетер. Может, вместо этого послать телеграмму? «Черная тина густа, как навоз. Трудно дышать. Я жду. С любовью и поцелуями. М. Дж. X.». "
А потом ее осенило — зачем же посылать телеграмму, зачем объявлять о своих планах? Зачем предупреждать противников?
— Прошу тебя, Кирстен, поговори со мной, — молила ее Ханна. — Скажи мне, что не так. Может, я что-то не то сказала…
А Кирстен, напевая, прищелкивая пальцами, танцует по комнате с сигаретой во рту. Хватает одну необходимую ей вещь, другую. Куртку из овчины, сапоги. Из телячьей кожи. Фирма «Бонуит». Дорогие, но Изабелла сочла, что они того стоят — такие тонкие, такие красивые, не менее красивые, чем ее собственные. (У нее «сердце заныло», когда она увидела, какие они стали — в солевых потеках, исцарапанные, совершенно испорченные. Кирстен же считала, что это прошлогодние сапоги и, значит, черт с ними.) Она бежала из своей комнаты, старалась не общаться с другими девочками, по возможности не заходила в столовую. Завтрак не представлял проблемы: она всегда пропускала завтрак. Обедать она могла в столовой на Главной улице, где подавали на редкость хорошо приготовленный соус «чили» и она могла накрошить себе в миску четыре-пять соленых крекеров. (Иногда она вступала в разговоры с людьми, жившими в городке. Часто это были школьники-старшеклассники. Из Объединенной начальной и средней Эйрской школы. Время от времени попадались и мальчики постарше. Парень из Уайт-Плейнса, который продавал Кирстен опиум по куда более сходной цене, чем та, что она платила раньше в Балтиморе.)
— Кирстен, что случилось? Прошу тебя… что случилось?
— Кирстен, ты что, больна?
— Ты разучилась говорить?
— О, ради всего святого, да посмотри же на меня!
И однажды:
— Я не буду больше вместо тебя подходить к телефону, не буду больше говорить с твоей матерью, с меня хватит! Будь ты проклята!
— Пошла ты! — протянула Кирстен.
С грохотом захлопывает дверь комнаты. Топоча, спускается по лестнице в своих сапогах на высоком каблуке.
Через заснеженное поле для игры в мяч, по тропинке для бега вдоль реки. С непокрытой головой.
Без перчаток. «Тогда как быть? Как их поймать? Они не пара обезьян, не волк с волчицей. Таких улик в моем запасе нет». Она знала, кто убийцы, но у нее не было доказательств. У нее не было доказательств. Неловкие объятия разрыдавшегося Оуэна две-три недели спустя подтверждают ее догадки, но доказательств-то по-прежнему нет.
Однажды она проснулась ночью от удушья: ей приснилось, что она задыхается от тины, и тут ее вдруг осенило — Энтони Ди Пьеро.
Ди Пьеро. Эта свинья. Он. Уж он-то, конечно, знает.
Однажды в июне 1977 года, среди недели, солнечным днем, Кирстен взяла такси и отправилась в Лисью Стаю — жилой массив, где в ту пору жил Энтони Ди Пьеро. Жена управляющего, гречанка с оливковой кожей, робко, нерешительно говорившая по-английски, полола, стоя на коленях, клумбу с цинниями и львиным зевом, когда появилась Кирстен. Кирстен сразу объявила: