В скором времени я повстречался с Френсисом Бином младшим, который, чтобы казаться бодрым и веселым, все время попивал какие-то таблетки. Френсис был спортивного вида заводной парень, обожавший носить мешковатые куртки из шерсти оливкового цвета и кремовые перчатки с меховой оторочкой. Его сестричка Грета, прелестное создание четырнадцати лет, также попивала эти загадочные таблетки, а в самые последние дни моего бесславного пребывания в Фернвуде до меня дошло, что «ответственным лицам по делам несовершеннолетних» стало известно, будто эта Грета за доллар предлагала Сьюзи, парикмахерше из салона красоты «Ящик Пандоры», сигаретку с марихуаной. Но все это было и кануло: скандал разразился небольшой и вскоре забылся.
Фарли был моим другом. Я отчаянно нуждался в друге из числа презренных людей. Он дарил мне надежду в моей беспросветной жизни. Помню, как Фарли, улыбаясь болезненной, кривой ухмылочкой, брел, пошатываясь, в туалет; еще помню, когда прекратились метели и в марте наступила неустойчивая весна, Фарли бродил по серому парку (именуемому у нас «зеленым долом»), разбрасывая ногами прошлогоднюю листву. Бедный, славный Фарли был вечно одет в какие-то замызганные обноски: разные носки, рваное белье. Семья высылала ему деньги как-то спазматически, временами надолго забывая о его существовании, и то что Фарли получал, он обычно тратил на выпивку. Свитера на нем были всегда протерты на локтях, и он неизменно забывал поддеть белую рубашку — die rigueur [13] в школе Джонса Бегемота, и вместо обычного галстука носил бабочку на резинке, мотавшуюся на голой шее. Вспоминаю иногда, как он однажды поздним утром выбегал из общежития: галстук-бабочка скукожился на его тощей шее висельника, а рыжие, всклокоченные вихры, похожие на пучки сухой травы, торчали на голове дыбом, как у призрака; Фарли пошатывается, спотыкается, глаза на свету смежаются в щелки. Питьем он разживался у владельца одного сельского ресторанчика, с которым однажды лично поздоровался адмирал-плейбой Уэдеран, так что Фарли покупал питье по весьма сходной цене.
— У нас в школе учится один парень из Бостона, такой жалкий, противный, — рассказывал я Наде.
Специально для нее я представлял школу Джонса Бегемота в ложном свете, наделив ее обитателей целым созвездием, ярким букетом всяких немыслимых пороков, которые были производными моих собственных, и выставив проблемы взаимоотношений с родителями у своих сверстников как производные моих отношений с собственными родителями. Я все выдумывал по причине особого своего недоверия к правде. Мне ни разу не пришло в голову рассказать своим родителям все как есть на самом деле.
— Мать у него алкоголичка, и, по-моему, он очень ее любит. Переживает за нее.
— Как это ужасно! — сказала Нада.
Она задержала на мне пристальный взгляд, не для того чтобы определить, лгу я или нет, — зачем бы мне лгать? — но чтобы понять, насколько глубоко мой рассудок проникся тяжестью данной ситуации.
В те дни я завел привычку говорить то, чего, будучи пока существом неискушенным, сам не понимал до конца.
— Скажи, Ричард, в вашей школе много несчастных детей?
— Не знаю. Наверное, много.
— Мальчики скучают без семьи?
— Ну да, скучают.
— Знаешь, ты дружи с ними, не оставляй их.
Нада, как и все матери, страдала родительской близорукостью, полагая, что ее сынок находится в центре внимания и сам решает, с кем ему дружить. Я вечно вводил ее в заблуждение и, возможно, был не прав: если мое хилое здоровье явилось недостаточным аргументом, чтобы удержать ее дома, так, может, моя общественная несостоятельность сыграла бы здесь мне на руку? Но я был чересчур горд. И все-таки мне хотелось ей польстить. Ах, как приятно было, когда в искренней, неподдельной улыбке поблескивали прелестные зубки ублаженной Нады! В тот день, когда я согласился снова держать экзамен, у меня даже захватило дух от ее лучезарной улыбки и от блеска ее зубов, и Нада обняла меня, а после экзамена повезла по дорогим и престижным сельским магазинам и купила мне теннисную ракетку, благородную, по ее представлениям, рубашку, две дюжины пар одинаковых темно-синих носков, одну книжку из серии романов про мальчика-детектива, которые я давным-давно все перечитал, и еще кучу разных подарков. Тот день я прекрасно помню, — вижу все, как сейчас. Да, я хорошо помню тот день, хотя годы о нем не вспоминал. Итак: в воздухе резко и терпко пахнет дымком костра (возможно, специально для привлечения внимания), конец зимы, прелестный солнечный денек, моя мать беспечно хороша и выглядит на сельский манер, она со мной и водит меня повсюду, своего драгоценного сыночка, ненаглядное чудо, которому предстоит развить в будущем наследственные зерна гениальности, завезенные в Америку из далекой, печальной и мрачной России.
Мы отправились в кафе, где обычно толкутся школьники, но здесь, на наше счастье, в этот субботний час оказалось пусто, и мы вместо второго завтрака ели восхитительный пломбир с сиропом, орехами и вареньем. Я еще не рассказывал вам, как Нада ест? Она ела так, будто какая-то невидимая рука вот-вот отнимет у нее тарелку, но даже если у нее станут тарелку отнимать, Нада все равно есть не прекратит и будет тянуться за ускользающей тарелкой вплоть до последнего момента. Она была вечно голодна, прожорлива. Нада любила поесть, и когда ела, то, должен заметить, прямо-таки нависала над тарелкой, интенсивно орудуя приборами с помощью своих длинных, изящных, пожалуй, несколько костлявых пальцев. Ложки и вилки нетерпеливо сновали в руках у Нады, двигались не переставая, то и дело цокая или скребя по фарфору. Мне кажется, Нада ела больше, чем Отец, хотя в весе никогда не прибавляла.
Ах, какой это был замечательный день! На будущей неделе Наде предстояло узнать, что я блестяще справился с испытанием, и это возвысило коэффициент моего интеллекта до вполне пристойного уровня; и тогда Нада, осыпая меня поцелуями, станет лихорадочно твердить о моей будущей «карьере». По-моему, она мечтала, чтобы я сделался великим писателем, таким как Манн или Толстой или она сама, хотя никогда со мной на эту тему не заговаривала. Видимо, считала, что это у меня в крови, что это проявится само собой. Но в тот день я еще не мог знать, насколько отличусь, пока мне просто казалось, что я исправил положение, которое так огорчало Наду, и что я способен в целости сохранить свои русские гены для грядущих поколений. Я падал под тяжестью коробок и сумок, всех ее бесчисленных презентов, получая которые, неизменно улыбался благодарно, сконфуженно и приговаривал:
— Ну, Нада, ну, правда, зачем же столько…
— Ах, зачем! — восклицала Нада низким-низким до хрипоты голосом, подражая Бэбэ Хофстэдтер.
К моему удивлению, она вдруг решила поехать в зоосад, который находился далеко за пределами города. В «город» мы отправлялись редко, хотя в центре города работал Отец. По сложившейся еще со времен нашей жизни в Уотеридже традиции, с той поры как я долгие месяцы вылечивался от детского ревматизма, считалось, что я обожаю зоосад. И мы с Надой, но без Отца, должны наведываться туда при малейшей возможности. На самом дело все это была чушь, и Нада не так часто меня туда возила, да и я сам не слишком обожал животных. Теперь меня больше привлекали всякие абстрактные, таинственные, запутанные игры вроде шахмат, а также подслушивание секретных разговоров, которые вела по телефону Нада с каким-то мужчиной из Нью-Йорка. Тогда я еще этого не осознавал, но так началась вторая ступень моего разложения, отмеченная, подобно большинству процессов деградации, печатью мнимого веселья. Это верно, мне было весело!