В каком-то месте этой главы необходимо изобразить выкидыш рук в жесте капитуляции («выкидыш» — это мой изощренный каламбур, мой милый искушенный читатель, один из серии запланированных каламбуров), причем сделать это можно хоть сейчас. Ведь эта глава не может иметь никакого естественного завершения, поскольку не имеет и начала, звуча с остальными не в лад, оставаясь чистой экзотикой для авторов начинающих, которые пока не сделали «решительного рывка». Завершающей фразы я придумать не могу. Если бы начал писать сначала, — чего я делать не собираюсь, — я бы вообще опустил эту главу. Да, да, скорее всего я опустил бы ее, но теперь, пожалуй, незачем вносить разлад в нумерацию страниц. В идеале следовало бы продолжать сразу после того маленького, короткого последнего абзаца главы 20 — вот так:
В общем, Нада осталась, чтобы ухаживать за мной. Она была из тех женщин, для которых ты представляешь интерес только тогда, когда с тобой что-то не так — синячище под глазом, открытый перелом, когда кость торчит наружу. Хотя, может быть, я к ней слишком пристрастен. Наверное, она была такой же, как все матери, если наделить этот воображаемый облик еще и необыкновенным интеллектом, романтической взволнованностью, присовокупив ее путаные воспоминания о детстве, растравляемые рассказами о России, этой мрачной, замкнутой планете. И очень важно не забыть про красоту Нады. Незачем упрекать красивых женщин за безнравственное поведение, если сами вы так уродливы, что вам рассчитывать на безнравственность не приходится; это как доморощенно, так и научно доказывает психология. Итак, она была умна, одарена воображением и прекрасна; еще бы я выразил упрек ее некоторым железам и органам за чрезмерную активность. По-моему, она была такая, какой стремятся стать большинство американок. Оставьте свист и улюлюканье! В житейском смысле я дилетант, ведь вас, вероятно, удивит, что мне всего лишь восемнадцать. Да, мне восемнадцать, но я развит не по годам. И, на мой взгляд, многие американки хотели бы стать такой, как Нада, равно как и Нада считала, что хочет быть такой Надой, какой она была, — иными словами, образ, идеал, имя которому Нада, олицетворял отнюдь не в действительности существующее несчастное, эгоистичное, жалкое и довольно-таки банальное существо.
Признайтесь, женщины, хотели бы вы стать такой, какой Нада представала перед окружающими? Надеюсь, вы обратили внимание на такие детали, как шубы, платья, желтые автомобили, загородный дом, обстановка, званые вечера, загородные клубы и тому подобное? Ко всему прочему она была еще и писательница!
— Ах, это просто необыкновенно!
— И как вы находите время!
— Это, должно быть, такое чудо — иметь такой талант!
— Что ваш супруг думает по этому поводу?
А вы, мужчины? Разве каждому из вас не хотелось бы иметь такую Наду? Если ваш доход выше среднего уровня, вам необходима Нада для особого шика, не так ли? Стоит Наде войти в комнату, как ваша славная женушка с личиком землистого цвета станет совершенно незаметна на фоне обоев цвета беж — и не потому, что Нада чересчур красива, просто потому что в ней… к чему притворяться, у меня нет слов, чтобы выразить то, чем обладают иные женщины. И пусть ваша супруга воображает себя шикарной дамой, пусть продавщицы отвешивают ей льстивые комплименты: такой, как Нада, не требуется ничьей лести. Нада — вот ваша награда, и пусть она шлюха, но все мужчины будут смотреть на вас с завистью. Жизнь для вас станет адом — хотя для кого она не становится адом.
Нада, Нада, Нада…
Вы скажете, все это бред — что ж, я вообще к нему склонен. В той вчерашней вечерней ссоре было столько злобы, предвещавшей разрыв, что я понял: она уйдет. Мне казалось, что я же все предчувствовал заранее. Весь последующий день она постоянно наведывалась ко мне в комнату, садилась на край постели, клала холодную, неласковую ладонь на мой пылающий лоб, смотрела на меня с едва сквозившим в глазах снисходительным изумлением, будто обнаружив признаки жизни у куклы в витрине или у мертвеца. Для нее я никогда ничего не значил. Должно быть, был для нее неожиданной диковинкой из протоплазмы, навязанной ей однажды, шутки ради, ночью, после званого коктейля желанием Отца. Плотью и кровью, костью и мозгом — я был существом, снабженным этикеткой «Ричард», и это слово, по-видимому, автоматически будило у нее в мозгу мысль о вине, ответственности, любви. Она любила меня, когда ей было хорошо. Она любила меня, когда ей случалось меня заметить. Она любила меня, когда я хорошо вел себя, когда хорошо себя вел Отец, если ее приглашали куда-нибудь в гости и на субботу, и на воскресенье, если все было в порядке, если влажность была низкая, а давление сносное. Тогда как я любил ее всегда: и шлюхой, и праведницей; красивой и безобразной, с короткой восхитительной стрижкой и с длинными волосами… Да, я любил ее, но что хорошего это принесло нам обоим?
— В жизни случаются такие моменты, — начала Нада, тщетно разглаживая рукой морщинки у меня на простыне, — когда человеку необходимо побыть одному, встряхнуться. Помнишь, как твой песик Спарк встряхивался, выходя из воды? Правда, забавно? Ну вот, и… — продолжала она неуверенно, осознав неуместность приведенного сравнения, — человеку необходимо освобождаться от того, что на него давит, что его отягощает, сковывает… так что становится трудно дышать.
— Если ты сейчас уйдешь, — сказал я, — можешь назад не возвращаться.
— Но это не эгоизм, свобода это вовсе не эгоизм, — продолжала Нада, то ли не слыша, то ли пропуская мимо ушей мои слова. — Свобода — это просто состояние, к которому необходимо стремиться. Это не означает поменять дом, изменить образ жизни. Это просто как атмосфера, которая тебя окружает. Без этого невозможно дышать, но…
— Да знаю я эту атмосферу! — выкрикнул я. — Хватит! Заткнись!
— Как ты сказал, Ричард?
— Все! Хватит! Заткнись и убирайся отсюда!
Она поднялась, молча и серьезно, взглянула на меня, как глядела на Отца или на женщин, идущих по улице с закрученными на бигуди волосами, или на то, во что превратили наш газон соседские собаки. Она была бледна и величественна, а в темных глазах посверкивала сумасшедшинка, словно кто-то в целях загадочного сценического эффекта вставил в них маленькие гнутые стеклышки. Хотя нет, я не помню! Я не помню, какая она была! Я смотрел на нее долгие годы. Я любовался ею, любил ее. В ящике моего письменного стола лежат ее фотографии, я провожу по ним пальцами, глажу их, но я все-таки не помню ее внешне. Она перестала быть отдельным существом, она стала частью меня самого. Словно моя мать Нада сама, превратившись в эмбрион, застыла где-то в моей плоти, хотя все-таки не в утробе, а где-то в мозгу. А как опишешь то, что навеки поселилось у тебя в голове? Это же невероятно, это непостижимо…
Позвольте мне, ради разнообразия, обратиться к более ранним воспоминаниям. Мне восемь лет, и у меня астма. Нада ходит за мной, суетится, наряжает в мантию колледжа для подростков: целых одиннадцать полновесных дней она как бы не замечала, что я болен, как вдруг на двенадцатый вся расцвела любовью ко мне. Это хорошо, это чудесно. Это все так знакомо.