Дорогостоящая публика | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Требуется время, чтобы осмыслить этот рассказ, и тогда становится очевидным, что:

1. На речке был один, всего один человек, и этот человек был негр. Негр-растлитель. (Только, мне кажется, не слишком ли он деликатен для растлителя? Или это все Нада со своей сентиментальностью?)

2. Название подразумевает не единственного растлителя, отсюда явствует, что все взрослые — «растлители»; они растлевают, потому что они старше; их взрослая жизнь частично (было бы слишком самонадеянно утверждать, что полностью) посвящена растлению.

3. Ребенок, весьма схожий со мной, рассказывает о себе фрагментами, сначала не осмеливаясь полностью воспроизвести происшедшее. Это очень страшно. Девочка раскрывает все это постепенно, но под конец воспоминания топят, сокрушают ее сопротивление, и под конец сам рассказ становится актом растления. Автор, хитроумная Наташа Романова, сама становится некой назойливой и бесцеремонной растлительницей читателя!

4. Выражаясь символически: ребенок — это я, Ричард Эверетт. Для Нады этот рассказ — выражение чувства вины, которую она, и не без оснований, испытывает оттого, что часто меня бросает.

5. Выступая в трех лицах, в образе трех взрослых, Нада признается в своем растлении меня и осознает свою вину.

Может, я увидел недозволенное? Может, я поступил неправильно?

В тот роковой день в Седар-Гроув мимо меня сновали машины, меняли свет светофоры, куда-то легко и беззаботно спешили красивые прохожие. Протянув руку, я дотронулся до кирпичной стены дома; кирпич, как ему и положено, был шероховат на ощупь, и это ощущение шероховатости мгновенно распространилось от кончиков пальцев по всему телу, проняв меня до самых глубин, что убеждало хотя бы в одном: я продолжал жить!


Растлители всюду вокруг нас.

Как быть мне и как спастись?


Если маленькая героиня этого рассказа не в силах понять, что с ней стряслось, то могут ли понять другие? Включая и вас, мои читатели. Откуда нам знать, что за безумное действо свершено над нами, что за вскрытие души, что за тайная доморощенная трепанация черепа? И можно ли доверять своим благим воспоминаниям, своему жалкому благодушию, когда хочется вспоминать о своих родителях только хорошее, а грязные мысли отмести прочь?

…Нормальный ли это, хрестоматийный ли распад личности или же это нечто до сверхъестественности ужасное? Представьте себе одиннадцатилетнего Гамлета, имеющего проблемы с ростом, — или я слишком много на себя беру? Какой я — традиционный или обыденный тип? Архетип или стереотип? А может, всякое страдание — не более чем привычка?

Читатель, подумай, что за сила заключена в словах! Все зависит от манеры говорить, от тона, точного посыла, от этой божественной игры слов. Ах, как умела играть Нада этими анемичными письменными значками, обретая власть возбуждать во мне приступ дрожи, которого не испытывал я с того дня своей славной оргии в архиве школы Джонса Бегемота, — сколько таинства заключено было в ее словах! Иным из нас, больных и безумных, нельзя намекать на символический подтекст. Мы теряемся при виде картин, рисунков, слов. Мы падаем в эту бездну, но так и не достигаем дна — летим и летим, будто во сне. Для нас, больных и безумных, все имеет слишком большой смысл. Для нас так много значат слова. Вы, читатели, решили, что для меня существует только еда? Вы решили, что только эта поглощаемая мною пища (вот омерзительные кости в углу, вон груды пустых консервных банок!) для меня и есть смысл жизни? Нет и нет, нет и нет — это всего лишь средство обеспечить себе сон и покой, не больше. Будучи истинным отпрыском Нады, я, жуя, продвигаюсь к концу своей жизни. Пища не значит ничего, слова значат все. Ну разве не сын я своей матери?

Если б не писала, она была бы просто: Нада в кухне, Нада в халате на лестнице, Нада у телефона, Нада здесь, Нада там, обнимает меня, рассеянно отстраняется: была бы просто красивая женщина, темноволосая, с чуть костлявыми коленками и запястьями, которая, если спешит, припускает по-девчоночьи, отмахивая шаги рукой и сильно оттопыривая при этом кисть, будто нарочно выставляя напоказ нелепую косточку у запястья. Да, я любил ее так же, как любил Отца; хотя, возможно, даже больше, чем любил Отца; но когда я прочел то, что она написала, увидел, что таилось и вилось и роилось у нее в мозгу, я начал понимать, что та Нада, которая жила с нами под одной крышей, была не более чем гостьей в нашем доме, гостьей поскромней и попроще, чем миссис Хофстэдтер. Я понял, что Нада притворяется. Разве не она все время повторяла Отцу: «Я восхищаюсь тобой, я тебя не понимаю, но восхищаюсь тобой!», и разве она не становилась то и дело рассеянной, далекой, разве не отводила отсутствующий взгляд куда-то к потолку? Кто такой этот Шир? Что он мог ей дать такого, что мы не могли? Нет, женщина, которую я звал «Надой» (да, она права, глупое имя!), была попросту лгунья. Она все время нас водила за нос.

Вы, те, кто никогда не открывал для себя тайный смысл слов, произносимых близкими, живущими под одной с вами крышей людей, вы, кто ни разу не проникал в их мысли, не взирал на мир их глазами, — поймете ли вы, что я ощутил? Словно я открыл дверь и увидел Наду такой, какой она не хотела нам показываться, но такой, какой она была на самом деле: совсем другой, какой ни Отец, ни я ее не знали, с какой никогда не имели дела. Мы привыкаем к тем, кто вращается вокруг нас, и нам страшно подумать, что они умрут, потому что исчезнет то легкое притяжение, которое мы ощущаем в их присутствии, и к нам ближе подступит хлад тьмы, космоса, смерти. Мы привыкаем к этим планетам-спутникам, вечно повернутым к нам своей одной стороной, — знакомым, предсказуемым, надежным, понятным, разумным, доброжелательным. Однако стоило мне увидеть мир глазами Нады, как я понял, что был обманут, что она поворачивалась ко мне своей самой малозначительной, самой неинтересной стороной, что всю жизнь она дурачила меня.

Осталась ли во мне любовь к ней?

Конечно же теперь я любил ее еще сильней. Матери, кто униженно вымаливают любовь к себе, ее не заслуживают и не получают; но матери, которые, подобно Наде, как бы вечно остаются в стороне, — те заслуживают всей полноты любви, без остатка. Весь ужас в том, что любовь — это такое чувство, с которым ничего нельзя поделать. Измерить его невозможно. Мы, любящие безнадежно, подобны благородным изгнанникам, которым некуда оглянуться, нечего вспомнить. Предмет нашей любви окружен сам по себе безупречным ореолом, это эгоистичное создание мы обожаем и защищаем силой самой испытываемой нами любви. Неужели, спросите вы, это и есть любовь ребенка к собственной матери? Ведь спросите! Да назовите как угодно, какой угодно любовью! У меня хватит чувства на любую любовь! В этом я перещеголяю любовников, мужей, приятелей, — присовокупим к этой компании самую яркую из моих конкурентов, даму с изумительной оливкового цвета кожей, с чуть раскосыми глазами (подведенными? восточная кровь?), в черном шерстяном платье, любительницу множества украшений, плюс к тому обладательницу всяких высоких научных степеней, специалиста по истории стран Европы. Однажды зимой она ходила какое-то время в подругах у Нады. Помню, как они вместе тихонько смеялись, как заговорщицки сближались их головки в каком-то обоюдном секрете, в какой-то тайне (насколько они были близкими подругами, ни Отец, ни я конечно же знать не могли), в то время как я топтался неуклюже в кабинете, притворяясь, что ищу какую-то книжку. Да вот он, чтоб его, этот доктор Липпик! Но в конце концов и та подруга куда-то делась, уж и не помню куда: то ли ее занесло на чью-нибудь еще орбиту или выбило кем-то из окружения Нады с Надиной орбиты. Ведь Нада, видите ли, неизменно летела по своей орбите, как и всякое крупное созвездие, устремляясь к непонятно какой цели и увлекая за собой своих спутников, а также частички пыли, одной из которых был я.