Исповедь моего сердца | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Где Элайша? — спрашивают дети.

— Скоро приедет, дорогие: послезавтра! — отвечает отец.

— А где Терстон, где Харвуд?..

— Скоро, скоро! Скоро у нас будет торжественный банкет в честь победы!


Дорогие мои, мои любимые детки, ну, по ком я так скучал?

Белая отцовская рубашка расстегнута на шее, рукава закатаны выше локтей, он курит сигару, и дым вырывается из ноздрей, когда он смеется, пора, пора, пора заняться этой усадьбой, пора все заново обследовать: огород — епархию Катрины — перекопали дикобразы, в прошлом месяце ураган причинил много вреда, надгробия заросли колючим чертополохом, а как высоко поднялся вереск, как высоко, улитки, слизняки подтачивают крошащиеся стены, голубая цапля со своим спутником поселилась на краю пруда, филин устроил гнездо на мертвом дереве, а осы — под карнизом крыши, надгробия покрылись лишайником; отец высокий, он — великан, в шляпе, заломленной на затылок, они не видят, куда смотрят его беспокойные глаза, они слышат лишь отдельные слова: между могил… старый погост… мамина могила… он делает паузу, чтобы снять паутину с гранитного памятника, и замолкает, зажав в зубах сигару, склонив голову, прикрыв глаза… Ах, как он ее любил! И обещал ей никогда, никогда не брать ее детей с собой в тот мир! Пока Дэриан, присев над могилой, нервно выдергивает сорняки, а Эстер, дрожа, прячется за него (потому что знает — жестокая Катрина намекнула ей, — что это она, Эстер, виновата в маминой смерти, в том, что мама похоронена здесь, на этом церковном дворе, и что придет день — весь мир осудит Эстер), отец вдруг разражается хохотом, извергая из ноздрей табачный дым, потом сердито фыркает, настроение у него внезапно меняется, он дергает Дэриана, заставляя его подняться на ноги, хватает испуганную Эстер за маленькую ручку и шагает прочь по траве, высоко поднимая ноги. Размахивая их руками, которые сжимает в своих ладонях, он поет старую бодрую песенку:

Марш! Марш! Марш!

Шагают мальчишки!

Отец прижимает палец к губам, подмигивая, и, понизив голос, чтобы не слышала Катрина, поверяет своим младшим детям, своим ангелочкам, кое-какие секреты. Дети, землей владеют мертвые! Мертвых гораздо больше, чем живых, дети! Если не верите своему отцу, посчитайте сами, ребята! Сосчитайте их! Земля принадлежит им, дорогие мои детки, но — ах! — этот мир — наш. Глубокий вдох, его грудь вздымается, раздувается, глаза блестят, и напрягшиеся мускулы лица наконец расслабляются в улыбке.

Этот мир, дорогие детки, наш — до тех пор, пока мы этого желаем.

Пока нам достает храбрости, милые детки, желать этого.


Через некоторое время у отца снова резко меняется настроение, и он хочет побыть один.

Хочет один побродить по болоту.

Один, как всегда.

(До того в форме игры, однако серьезно он проверял их знания, задавал небольшие математические задачки; с интересом слушал, как поет Эстер своим тоненьким срывающимся милым голоском; слушал, как Дэриан играет «Рондо» Моцарта на фисгармонии, сурово дергая сына за пальцы и браня, когда маленьким ручкам не удавалось растянуться на октаву или когда он ударял не по той клавише. «Стыдись, сын. Когда Амадей Моцарт был в твоем возрасте, он не просто виртуозно исполнял подобные пьесы, он их сочинял». И вдруг отцу все опротивело — хватит на сегодня детей, даже таких ангелоподобных, любимых отпрысков Софи, он хочет побыть один, побродить в одиночестве по болотам, скрыться от их глаз, увильнуть даже от властного пронзительного взгляда Катрины, чтобы никто не плелся по его следам, не источал любовь и не называл папой.)

Следовать за отцом запрещается, поэтому удрученный Дэриан, конечно же, за ним не следует.

Он сидит, склонившись над клавиатурой, покинутый. Брошенный. Девятилетний мальчик с осунувшимся узким лицом, огромными блестящими карими глазами, трепещущим ревматическим сердцем. Тонкие пальцы блуждают по желтоватым клавишам из слоновой кости. Глубокое, громкое до, вялое, глухое до-бемоль… Резкое фа, терзающее слух. Клавиши, липкие от влаги, некоторые из них больше не звучат, громкое пыхтение педали, жужжание мух, вьющихся над головой, бьющихся об оконное стекло, горячий удушливый воздух внутри церкви, забитой старой мебелью, которая втиснута между церковных скамей, скатанными в рулоны и перевязанными узловатой веревкой коврами, стопками старинных книг в кожаных переплетах с золотым тиснением… Музыка — утешение Дэриана, музыка — его подруга; фисгармония, как и спинет, — лишь инструменты, делающие музыку слышимой; без них она звучала бы только в его голове, такая красивая, такая чистая и точная; его неуклюжие маленькие руки не должны насиловать такую музыку, такая музыка не терпит предательства со стороны какого бы то ни было слабого смертного. Я, никогда не жившая, переживу тебя, обещают простые аккорды моцартовского «Рондо», и в этом — высочайшее счастье. Хотя Дэриану всего девять и он мал ростом для своих лет, «ангел-коротышка», как иногда дразнит его отец, он знает, что это правда, и счастлив, когда его пальцы летают по скрипучей клавиатуре, извлекая из нее дискантовые звуки, басовые звуки, обратные гаммы, мощные аккорды. В такие моменты руки живут отдельной от него свободной жизнью. У них — собственная воля, собственные желания. Женщина на дне болота поет, женщина на дне болота зовет, женщина на дне болота приказывает: Иди ко мне! Иди ко мне! Иди ко мне! Он слышит и не слышит, трепетное сердце колотится в панике, словно птица, посаженная в его грудную клетку, оно бьется, как бьются об оконные стекла птицы, случайно залетевшие в церковь, но он этого не слышит, он ни за что не отвечает, сейчас он не отвечает даже за младшую сестренку, которую обожает, его пальцы каким-то чудом летают, где хотят; это как в сказках Катрины, в которых события происходят сами собой и никто не в состоянии остановить их, никто не в состоянии их направить, никто не в состоянии их предсказать, вот так же и уставшие маленькие руки Дэриана скачут и резвятся где желают, он слышит пение женщины из болота и знает, что отец пошел к ней, но Дэриану запрещено к ней ходить, ему запрещено даже знать о ней, тем более — чувствовать близость к ней, он склоняется над клавиатурой старенькой фисгармонии в церкви Назорея Воскресшего и, словно во сне, грезит о детстве Дэриана Лихта.

II

Самый жестокий из этих снов снится не только Дэриану. Им одержимы все домашние. Его видят все дети по очереди — будто у отца есть дети где-то еще.

И настанет день (если они разочаруют его, если будут неуклюжими, плохо соображающими, трусливыми), когда он не вернется в Мюркирк.

Разве сам отец не намекал им на это?

Тому существуют и свидетельства: найденные ими дагерротипы, миниатюры и рисунки других детей… таких же, как они сами, и почти взрослых, и совсем маленьких, запеленутых в белое, на руках у матерей или нянь… Миллисент как-то заявила своим звонким сердитым голосом, что не важно, кто эти дети, все равно они — не Лихты. Но как-то в другой день, изучая найденную в сундуке со старой одеждой выцветшую миниатюру, изображавшую девчушку с такими же прекрасными мечтательными глазами, как у нее самой, с такими же, как у нее, белокурыми локонами, она со вздохом сказала: «А что, если она — действительно моя сестра! И в один прекрасный день папа позволит нам встретиться…»