Исповедь моего сердца | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Был ли то Солон Дж. Берри, или Уитакер Хейл, или Хэмблтон Фогг, но Маленький Моисей всегда находился рядом, так как его выдернули из камышей — да, в некотором роде то было благословением свыше, — его спасли, вытащив из воды, когда могучая река Уобаш вышла из берегов в апреле 1889 года в округе Лафайет, штат Индиана. Заходящегося от плача черненького младенца нашли среди плавающих на поверхности дохлых собак, кур и крыс, подцепили железным крюком и вытащили на берег, достали из гнезда, сплетенного из травы и забитого грязью, в которой копошились пауки, — живого младенца! Черненького младенца, брошенного матерью, уже потрепанного жизнью, но все же живого, с широко открытым буквой «о» ротиком, из которого неслись завывания, визги и вой, вой, вой! Видели бы вы, какое это было жалкое существо, но живое!

И оно выросло в крепкого мальчишку-здоровяка.

Он никогда не жалуется, усерден, терпелив, ест совсем мало и может работать двенадцать часов в сутки — выполнять сельские работы, поднимать и переносить тяжести, драить посуду, копать ямы. Я сказал — двенадцать? Четырнадцать, шестнадцать часов в сутки — столько, сколько нужно. И спит он не более трех-четырех часов, только ночью. Вот что значит черная кровь, да, его предки были рабами на плантации в Алабаме, это лучшая восточноафриканская порода: черные как смола, сильные как лошади, не болеют ни дня в своей жизни, просто в возрасте девяноста девяти лет падают и мгновенно умирают, так что у этого срок — где-то до 2000 года! Вот он, глядите, улыбается, важно расхаживает, послушный, как щенок, сообразительный, как обезьяна, недалекий, как овца, надежный, как вол, а когда на него находит стих, он может быть настоящим домашним затейником: вращает глазами, щелкает пальцами, притопывает пятками, изображая то «Хитреца Зипа», то «Бедного Черного Мальчика», то «Опоссума на эвкалипте», но piece de resistance, ne plus ultra, flagrante delicto, посторонитесь, дайте дорогу, ведь это сам дикий Джим Кроу собственной персоной!


И все это за каких-то шестьсот долларов. И никто никогда, вот именно, никогда, не узнает условий контракта сироты.


Иногда Маленький Моисей спал в доме нового хозяина всего час-другой на тряпках, накиданных в углу под навесом для дров, или в дальней каморке на старой, пропахшей мочой кровати покойного дедушки, как-то ему довелось спать на сеновале с мышами и крысами, как-то — в ящике с углем возле печи, из которой шел удушающий, одуряющий, но уютный жар тлеющей золы, порой же, чаще всего, Маленький Моисей вовсе не решался уснуть, а лежал с открытыми глазами, не шевелясь, в ожидании, когда все белые угомонятся и лягут спать.

Тогда он выскальзывал тихо, чтобы ни одна половица не скрипнула под его ногой, не залаяла ни одна собака, и бежал, сгорбившись, втянув голову в плечи, если нужно, полз, тайно прокладывая свой путь, перебегая из тени в тень на случай, если бы новый хозяин выглянул из окна (но как этот простофиля мог выглянуть, если давно спал мертвым сном, как и все его домочадцы), и выскакивал наконец на освещенную лунным светом проселочную дорогу, где в двуколке ждал его «Солон Дж. Берри», подремывая вполглаза, как он говорил.


— Папа, а это правда, что ты выловил меня из реки Уобаш во время потопа? — с сомнением спрашивал Элайша.

Абрахам Лихт улыбался, клал надежную руку на курчавую голову мальчика и отвечал после нескольких секунд молчания:

— Нет, Лайша. Это была река Нотога, на востоке, но здешние не должны об этом знать, я не хочу вызывать подозрений.


— А это правда, папа, — спрашивал Элайша, — что все белые — дьяволы и что все они — враги? Или среди них есть и другие, такие, как ты?

И Абрахам Лихт, улыбаясь и энергично посасывая сигару, отвечал:

— Послушай, Лайша, я — не белый. Я могу выглядеть, как белый, и разговаривать, как белый, но я стою особняком от белой расы, потому что они — действительно дьяволы и действительно враги, все и каждый в отдельности.


Но никто из врагов никогда не донес полиции ни на мистера Берри, ни на мистера Хейла, ни на мистера Фогга.

И никто из врагов никогда не заявил о пропаже Маленького Моисея.

— И не заявят никогда, подлецы! — говорит Абрахам Лихт, закусив крупными белыми зубами свою кубинскую сигару и подсчитывая деньги, — в этом, Маленький Моисей, мы можем быть уверены.

И так они колесят по всей округе, чаще всего передвигаясь проселками, иногда быстро — очень быстро — по главным артериям, не теряя времени, не задерживаясь ни на секунду, но большей частью неторопливо катят вдоль малых дорог, потому что здешние окрестности красивы. Североамериканский континент вообще красив, несмотря на то (как говорит Абрахам Лихт, презрительно кривя губы) что человеческие существа уже начали загаживать его.

(Порой Элайшу посещают сомнения в том, что люди, будь то белые или черные, — дьяволы и доверять можно только Лихтам. Тогда отец вычитывает ему истории из газет: признания бессердечного убийцы Фрэнка Эббота-Элми из Вермонта, «подлинную историю» чудовища Брэкстона из Индианы и — самую ужасную из всех — сагу о вдове Соренсен из Огайо, которая двадцать восемь раз выходила замуж по объявлениям в журнале знакомств и за два десятка лет, чтобы завладеть деньгами, убила и скормила свиньям всех своих мужей.

Мораль, которую Элайша повторяет, беззвучно шевеля губами, такова: Все люди враги, всегда и везде; но братья по крови — братья и по душе.)


И вот в один прекрасный день Абрахам Лихт объявляет, что теперь он снова Лихт, а Элайша снова Элайша; и на него вдруг накатывает тоска по дому в Мюркирке, по его любимой Софи и милой крошке Миллисент, чей седьмой (седьмой ли?) день рождения он пропустил, трудясь в поте лица на здешних виноградниках и меча бисер перед свиньями.

Поэтому за каких-нибудь два часа он продает свою двуколку и лошадей с прогнувшимися спинами, покупает новую одежду для себя и для мальчика, а также билеты в отдельное купе пульмановского вагона до Чатокуа. Теперь он снова Лихт, снова может свободно дышать и высоко держать голову, имея 4500 долларов чистой прибыли, или 6200, а может, и все 9000, и никто из врагов не донесет на него в полицию, ни Шэттак, ни Ганнесс, ни Бадсберг, ни Шатт, ни Раллофф, ни Эбботты, ни Уилмоты — никто из множества ничтожных, мерзких глупцов, ни один! Ни один!

— А знаешь почему, Лайша? — спрашивает Абрахам.

Лайша улыбается и кивает; Лайша знает; с наигранной торжественностью описывая круги, вальсируя, он напыщенно произносит слова, ужасные слова: Я как Джим Кроу!

II

Когда весной 1889 года Абрахам Лихт привез домой пронзительно кричавшего черного младенца, рыжеволосая женщина, с которой он тогда жил, — не Арабелла, которая сбежала за год до того, и не дочь пастора Морна, с которой он познакомился лишь спустя несколько месяцев, — эта женщина, эта невежественная женщина, стала выталкивать его вместе с ребенком, безумно хохоча: «Это еще что такое? А ну-ка убери его от меня подальше! Я не буду матерью этой мартышке».