Констанс и Джозеф сидели перед камином, окруженные неприветливым холодом, хотя середина лета маячила всего в двух неделях впереди.
— Ты думаешь, он найдет виноватых? — вопросила она.
— Они все виновны: и те, кто это сделал, и те, кто ныне их укрывает, и те, кто их воодушевлял, и те, кто одобрял молча. Проблема в излишке виноватых. Требуя от Мэкки-Уайльда выискать всех, кто виновен, мы требуем чересчур многого.
— Что же, однако, взбесило этих людей? К чему творить столь невообразимое?
— Нет никакой причины. Едва ли они люди. Трусы, звери, коими правят призрачные страсти либо неприязнь.
Значит, трусы; но справедливо спросить, все ли трусы полагают себя таковыми, как, например, сознавала себя трусихой Констанс. Не исключено, что эти люди считают себя храбрецами. Не исключено, что таковы они и были, на свой манер, ибо, разумеется, они понимали, что не смогут избавиться от нас вовсе, погубив малое число безвинных, и все же решились на убийство, сразив тех, кого в лучших отделах своих дикарских душ должны были считать достойными снисхождения. Разумеется, они сообразили, что убиение безобидных британцев обрушит на их головы гнев Империи, и все же устроили бойню. Разве это не ужасающая, не вывернутая наизнанку храбрость?
Джозеф столь редко рассказывал ей о войне, на коей воевал, и она не смогла в тот миг вызвать из памяти непроизносимое название места, где героизм супруга удостоился хвалебных посланий и медали, хранимой не на виду.
— А британские войска творили деяния, подобные этому?
— Ты помешалась? — Она не хотела его злить, она лишь доверила ощущению следовать за ощущением, пока слова не сорвались с ее уст. — Неужели ты воображаешь всех мужчин эдакими зверьми? — Нет, однако те смуглые звери тоже мужчины и, кроме прочего, считают себя солдатами. — Господи, женщина. Британский воин… — И она почуяла гордость мужа за то, что его полагают таковым, пусть в действительности он — получеловек меж британцем и смуглокожим. Констанс представила Джозефа в армейской униформе (так она поступала часто), но на сей раз он явился ей не в тугих подтяжках и отсвечивающих белых рейтузах. Она увидела Джозефа вспотевшего, испуганного и взбешенного, его лицо побурело от грязи, и под руками его извивались женщины и дети.
Констанс осталась при углях; ее извинений за вздорную болтовню оказалось совершенно недостаточно, дабы унять его гнев. Оставшись одна в темнеющей гостиной, она слушала, как он шагает вверх по лестнице.
Констанс моментально поднялась бы, лишь заслышав приближение Джозефа к комнате Ангелики… она оборвала себя на полумысли: что же это со мною? Он прав, я не рассуждаю ясно и точно запутаю себя безвозвратно, если не стану строже с собой. Зачем бы мне бояться, когда он идет лобызать малышку на ночь? Опасаться следует скорее человека, кой поступил бы иначе.
Сколь малая часть Джозефа обнаруживалась тут, посреди меблировки, меж сувениров! Когда он привел Констанс сюда женой, дом был без малого пуст. Теперь, пребывая в одиночестве, она против всех усилий вновь ощущала эту пустоту. Вот новая подробность, кою Констанс услыхала во время скитаний: темные люди отделили головы детей от их туловищ. Сияющим утром, когда непостижим любой ужас, черные кромсали рыдающие головы, отделяя их от бьющихся тел, и предъявляли матерям.
Позади нее затрещала половица.
— Прости меня, — сказала она, не обернувшись, но никто не ответил ей из тьмы. — Пожалуйста, не держи на меня зла. Мой ум помрачили газеты.
Угли распались и осели пеплом. В оконном стекле она узрела отражение мужского лица позади собственного, однако, обернувшись, увидела лишь темную комнату и дверной проем, что вел в темную кухню. Половица затрещала опять, но теперь Констанс расслышала и шаги Джозефа высоко над ней. Она прикусила язык и кинулась к лестнице. Она упала, разумеется, наступив на подол, и ушибла колено о деревянную ступеньку, и заорала что было мочи, но снова взметнулась, на шаг опережая того, кто схватился за подол и удерживал ее, выдирая полоску ткани с хрипением распарываемой плоти. Констанс, одолев оба пролета, вбежала в комнату; пока она стремглав пересекала порог, захлопывала за собой дверь и выкрикивала имя Джозефа, в то время как он расправлял на столе завтрашние брюки, в ее голове возникли разом две мысли: что она все это вообразила — и что в момент опасности, пусть ложной, она, убоявшись, поспешила за помощью к супругу вместо того, чтобы спешить на помощь к ребенку; и Констанс устыдилась своей двояко доказанной слабости.
Она ткнулась в объятия Джозефа.
— Я скверная жена. Ничтожная, глупая, напуганная тенями.
Он настоял на том, чтобы она убедилась: все в порядке. Он свел ее по ступеням, осветил для нее лоскут от юбки, что был пленен лестничным ограждением и навалившимся сверху ковром, осветил пустую, вновь напоенную уютом гостиную, объяв рукой плечи Констанс. Он повел ее обратно наверх.
— Мы прошли через испытание, ты и я, — говорил он, сжимая ее в руках, прижимая ее голову к своей груди. — Я сознаю это, Кон. Жестокое испытание. Когда мы отдаляемся друг от друга в наших сердцах, промежуток заполняют хладные, темные измышления. — Его рот оказался подле ее уха. Он облобызал ее шею. — Но бояться нечего. Я никогда не позволю причинить тебе вред. — Он облобызал ее ланиты, ее ухо, облобызал ее шею, дотронулся до нее губами и зубами. — Ты вспоминаешь тот день, когда мы повстречались?
— Любовь моя, мне нужно взглянуть на Ангелику. — Его зубы вновь вдавились в трепещущую мягкую кожу ее шеи.
Кажется, он вовсе не слышал ее, однако вдруг выпустил из объятий.
— Разумеется. — Он отвернулся. — Разумеется.
Когда она неохотно возвратилась, он спал. Шла пятая ночь с тех пор, как Ангелика оказалась уединена далеко внизу, Джозеф не требовал уважения к своим правам, и Констанс безмолвно возблагодарила его за то, что он сдерживает собственные порывы или слишком утомлен. Она лежала на своей половине и всматривалась в него, пока не подметила черту-другую. Она разглядела наконец абрис его закрытых глаз. Они забегали под веками туда-сюда, и губы его разошлись, и он задышал часто, с чуть слышным присвистом.
— Лем, держи ее, не давай ей встать, черт бы тебя побрал, — выговорил он сквозь сон спешно и чисто. В лице его читалась несдерживаемая чувственность. — Держи, кому говорю!
Она сопротивлялась, но дрема тем не менее взяла ее; когда глаза Констанс отверзлись в четверть четвертого, ей не удалось вспомнить миг, когда она отдалась сну. Пять ночей, подобных этой, стушевали ее черты слоновой кости. Пять ночей кряду она пробуждалась в тот же неусыпный час, дабы, вперив во мрак бесслезные очи, вглядеться в далекий затененный циферблат. В одну и ту же минуту всякой ночи хоронившийся в ее дремавшем разуме виртуозный чародей проделывал хитрый фокус, растревоживая тело, что будто готовилось принять послание неизмеримой важности, однако находило лишь обездоленную лошадь посланника.
Ангелика спала незыблемо. Констанс уселась в голубое кресло, чтобы на одно мгновение смежить веки и вслушаться в дыхание милого ребенка, однако очнулась при свете дня, стеснена; ноги ее покоились на Ангеликиной кровати, а сама пробудившаяся девочка возлежала на материнских коленях.