— Папочка, останься! — настаивала Ангелика. — Я хочу папочку тоже! Останься, папочка, останься!
Джозеф замешкался, и отчаянные мольбы Ангелики удвоились. Она содрогалась, ее личико искривилось, на глазах выступили слезы.
— Я не хочу мамочку, я хочу только папочку! — заключила она, разрыдавшись вволю и в высшей степени трогательно. Пару дней назад его общество отзывалось в девочке абсолютным безразличием, ныне она желала его с прискорбной настойчивостью.
— Что ты с нею сделал? — зашипела Констанс.
— Сделал? Дабы она предпочла на миг мое внимание? В кои-то веки?
Джозеф оставил бы комнату, но ребенок исторг вопль, исполненный такого ужаса, что Констанс позвала мужа назад и без лишних слов покинула поле боя.
Он читал Ангелике и слышал, как Констанс шныряла под дверью, а затем, не таясь, сошла по лестнице и нервически заиграла на фортепьяно. Ангелика, сладостно покорная отцу, закрыла глазки по первому его увещеванию и уснула. Ее кудри, мягкие и густые, коснулись его ладони, как некогда — волосы Констанс.
Он взошел к себе. Разумеется, Констанс там не было.
Иногда он наблюдал, как его и ее расстройства всходят одновременно и лозы сии душат одна другую, хоть и посажены на расстоянии многие годы назад; теперь же он и она слишком медлительны и подавлены, дабы приложить адское усилие, без коего невозможно обрезать сплетенные ветви. Он желал, чтобы эта ночь обернулась примирением, уняла воспаленную ярость, заштопала изношенные отношения. Он желал вернуть каждого на свое место.
Он ждал. Она пряталась в тенях внизу. Она его боялась. Он покажет ей, что этот страх нелеп. Он станет ждать, пока она не явится. Он не будет ни гнаться за ней, ни спугивать ее с поста у кровати Ангелики. Такая погоня недостойна его и, вероятно, неприятна ей.
— Полагаю, настало время одолеть наши страхи, наши вполне понятные страхи, — пояснил он, когда наконец она появилась. Его удивили как собственные слова и действия, так и ее безгласная уступчивость. Он уже начал считать, что более не испытывает к ней влечения — вероятно, вследствие ее возраста, здоровья, причуд или просто из-за вынужденного голодания со времени последней катастрофы, словно ее небрежение им сделалось уютно привычным. И все-таки сейчас он желал ее, и они сблизились манером, что, судя по всему, не страшил ее и не мучил.
Джозеф был внимателен к ее здоровью, и его внимание вознаграждалось ее нежностью — одно мгновение, может быть, два, пока, разумеется, ребенок внизу не позвал ее и она не бежала от мужа бессердечно и весьма охотно.
Он погнался за ней вопреки себе и позабыв о достоинстве, и Ангелика заставила себя слабо кашлянуть пару раз, оправдывая материнское волнение, после чего заявила, перенимая слова Констанс, что задыхалась — во сне или от щекотки в горле, раздутых до трагедии нервами Констанс и восприимчивостью полусонного ребенка к влиянию матери. Тут, однако, малоприятное положение Джозефа — полностью раздетый, он стоял перед ними в проеме двери — принудило его ретироваться в стыде и бешенстве: его женщины взаимно предпочли друг друга в самом унизительном для него свете.
Возбужденный, он ждал, храня увядающую надежду на возвращение Констанс. Констанс не явилась. Помещение угнетало его дух. Он ощутил позыв что-нибудь ударить. Тьма и тяжесть комнаты удушали. Она выбрала все эти вещи, в точности такие, чтобы тяготить его, иссушать его нервы, разъедать пространство, в коем он двигался, уплотнять воздух, доступный его легким. Весь дом был непригоден для жизни. Он смердел женским и отвращал мужчину. Джозеф пытался замедлить темп, в коем Констанс осваивала жилище, когда вскоре после свадьбы стало ясно, что она не ведает предела и способна громоздить мрак на мрак, груду подле груды, прореживая свет на свой вкус и в соответствии с новейшей «декораторской» теорией, превращая дом в пытку, заваливая, забивая, занавешивая комнату за комнатой, зарешечивая либо поглощая солнце.
Джозеф мерил шагами ярды вкрадчивого багрянца и черноты, изогнутых фасадов шкафчиков с насупленной лакировкой, ряд платяных шкафов, подобный женщине в профиль, балдахины постели — возмутительной постели, на коей минуты назад они почти смогли свести на нет разверзавшуюся между ними пропасть. Она предпочла другой исход. Они были столь близки — и она уплыла прочь. Его пронзала боль. В этот злосчастный миг, перемешавший злость и похоть, когда страсть истребляла дисциплину, Констанс, к злосчастью, вернулась, застав Джозефа врасплох. На лице ее написалась ясная брезгливость, и он во мгновение ока стал мальчиком, коего гувернантка-мать карала в сравнимую минуту его открытия; он не вспоминал о том десятки лет.
— В аду, — говорила Ангелика ужасающе спокойно, заставив его стоять в той же постыдной позиции, в коей он был застигнут, — рукоблуды беспрестанно тонут в океане семени, семени бесов, черном и жирном, горячем, как смола, полном игл с острыми крючками. Рукоблуды захлебываются этой мерзостью, нескончаемо пылая неутолимой страстью и болью, ибо иглы входят именно сюда, — и она едва не дотронулась сверкающим жемчугом указующего ногтя до места, куда на веки вечные вопьются крючки.
За завтраком говорила одна Ангелика:
— Папочка, а пингвины летальные? Значит, они цыплята?
В обычных условиях он призвал бы Нору отвести ребенка в детскую, и Констанс смотрела бы побито, однако сегодня он не желал оставаться наедине с безумной и обезумевающей женой. Его наместничество продолжало идти ко дну. Женщины не преминули вторгнуться в интимнейшие уголки его владений, умалив его до неловкого дитяти, в то время как ему полагалось быть хозяином. До отбытия он отмел затянувшееся смятение и попытался утешить взбалмошную супругу, взяв ее за руку, однако мышцы ее увяли от прикосновения. Он сказал ей, что бояться попросту нечего — ни за себя, ни за очевидно крепкое здоровье ребенка. Она кивнула, избегнув его взгляда.
— Не произноси имени Ангелики в этом месте, — неистовствовала Констанс накануне во время припадка в лаборатории. Крючок этого колкого замечания впился в сознание Джозефа, открыв незаживающую самообновляющуюся травму, и, как если бы стыд его прошлой ночью был раной, в кою могла просочиться бактерия, его заразили типично женские ужасы Констанс. Он с трудом управился с утренними обязанностями, ибо воспринимал их с ее нервической точки зрения. Наконец, рану покрыл гнев, этот защитный панцирь: Джозеф возмутился нескончаемым вторжением отсутствующей жены, атакой ее сознательной непонятливости и женских сантиментов, подкармливаемых романами и слабоумных, глупых. Джозеф разъярился настолько, что предметами, кои только вчера вдохновляли его на усердный труд, даря эстетическим наслаждением от опытов и численным удовлетворением от замеров, — горячечными реакциями, рефлексивными позами, географией распространения инфекции, отмечаемой на анатомических рисунках, — он занимался теперь, браня про себя упорствующую жену: «Это на благо человечества. Это поведает нам, как болезнь возникает от раны. Это для твоей же пользы». Лишь по истечении неосознанного и невозместимого времени Джозеф заметил свирепость и неточность, с коими трудился над животным.