Прага | Страница: 1

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сейчас не время войн и героических эпопей… пришла пора полезного века, века денег и коммуникаций, торгового духа и благосостояния… дабы навек обеспечить мир и благосостояние. Весьма утешительная мысль, ничего против нее не имею.

Томас Манн «Лотта в Веймаре» [1]

Часть первая
Первые впечатления

I

Правила «Искренности», как в нее играют пятничным вечером в мае 1990 года на террасе кафе «Гербо» в Будапеште, Венгрия, обманчиво просты:

Игроки (их пятеро в данном случае) рассаживаются вокруг столика в кафе и нетерпеливо ждут заказа, кое-как записанного мрачной и рассеянной официанткой в смешных сапогах: кукольные чашечки эспрессо, плотные брикетики пирожных, глазированные прозрачной карамелью завихрениями под ар-нуво, худосочные сэндвичи, припорошенные красно-оранжевыми национальными пряностями, стеклянные наперстки со сладкими, горькими или мутными ликерами, тяжелодонные стаканы с газированной водой, якобы взятой из девственных источников высоко в Карпатах.

Все по очереди говорят по одному вроде бы правдивому замечанию. Фактические утверждения, поддающиеся проверке, не разрешаются Таких конов в игре четыре. Сейчас игра будет состоять из двадцати якобы правдивых утверждений. Прерывать игру пустыми или посторонними разговорами и попутным враньем допустимо и похвально.

Из четырех игровых фраз только одна может быть «искренней», или «правдой». Остальные три — «ложь». Где правда тщательно скрывают, высоко ценится умение притворяться: смущенным, растерянным, сердитым, потрясенным или обиженным.

Каждый игрок пытается определить, какие из замечаний у соперников были правдивы. Игрок А отгадывает, в чем не соврали игроки В, С, D и Е. Потом игрок В поступает так же с А, С, D, Е и так далее. Итоговую таблицу пишет на засыпанной крошками коктейльной салфетке перьевая ручка с монограммой («Си-эм-джи»).

Игроки раскрывают, какие их высказывания были правдивы. Очко причитается за каждую ложь, которую остальные приняли за правду, и по очку за каждую угаданную правду соперника. В сегодняшней игре участвуют пятеро, и высшим баллом будет восемь: по одному за облапошивание каждого из четверых бедных простаков плюс четыре — если насквозь видел их жалкие и очевидные потуги обмануть.

II

Придумал «Искренность» — модную фишку в определенных кругах молодых иностранцев, осевших в Будапеште в 1989–1990 годах, едва коммунизм, шипя и содрогаясь, испустил дух, — как раз один из тех, кто в этот майский день собрался поиграть. В компании ровесников Чарлз Габор всегда выглядит хозяином и за маленьким столиком на солнечной террасе царит спокойно и уверенно. Чарлз напоминает денди двадцатых с портрета ар деко: длинные пальцы, размеренные движения, блестящие крылья черных волос, вызывающе студенческий галстук, до хруста наглаженные брюки из любимой хлопчатой саржи, комически вздернутый нос, хитрая улыбка и сконструированная для передачи смыслов бровь. Под зелеными деревьями, что растут вокруг кафе, сплетаясь и покачивая ветками над головами туристов, местных иностранцев и случайных венгров, Чарлз сидит с четырьмя другими американцами, в странной компании, сложившейся в последние недели из светских знакомств, семейных связей, нечаянных встреч друзей друзей друзей и (со стороны одного, которого именно сейчас представляют) прямого и вряд ли простительного вторжения — дома, в обычной жизни, эти пятеро спокойно прожили бы, ничего друг о друге не зная.

Пять молодых эмигрантов сгрудились вокруг столика-недомерка в кафе — ничем не замечательная сцена с заметным привкусом банальности.

Покуда ты не из их числа. А тогда уж в сей пустой и пережатой сцене увидишь (сейчас или позже) скрещение эпохи и собственной молодости, безошибочно определяющий тебя день и час (хотя вслух ты вряд ли скажешь об этом, не съязвив). Почему-то вот эта самая партия в «Искренность» станет квинтэссенцией длинной череды событий. Игра настойчиво всплывает в твоей памяти: день, когда ты влюбился в человека, в место или настроение, когда упивался своей способностью всех одурачить, когда понял какую-то важную правду об этом мире, когда (словно у утенка, что впервые видит переваливающийся зад покрякивающей мамы) выжгли нестираемое клеймо на твоем сердце, которое не безразмерно и на котором не так много места для клеймления.

Этот день, при всей его заурядности, из таких — эти час или два, когда свет тает и вечереет, на террасе кафе в одной восточноевропейской столице, в первые недели посткоммунистической эры. Рюмки с ликерами. Алмазные капли света меж овальных листьев тени, словно оптические иллюзии. Изгибы кованой решетки, отделяющей террасу от площади и города вокруг. Неудобный стул. Придет день, и для кого-то все это тоже станет памятью об уходящей, мучительно недостижимой золотой эпохе.

Справа от Чарлза Габора сидит Марк Пейтон, который со временем решит, что эта минута — один из ярчайших, несравненных триумфов его жизни. Память мало-помалу сгладит грубые изломы запутанного и невнятного дня, и Марк научится видеть почти до самой хрустальной середины, до различимых там зерен будущих событий и (крайне маловероятно) до собственного отражения — счастливого молодого человека, в весеннем воздухе почуявшего любовь и удачу.

Марк спокоен — в последнее время это состояние дается ему все большим трудом. Когда эти пятеро собрались сегодня в «Гербо», Марк предусмотрительно занял место, какое хотел, пока Чарлз Габор не успел выдвинуть стул для Эмили Оливер, — Марк так делал всегда, в каждом из полудюжины заведений, которые успел полюбить за два месяца в Будапеште. Марк знает, что, если отклонение, пусть даже на 45 градусов, помешает его тайным замыслам, испортится вид, а с ним и остаток дня, а может, даже несколько дней.

Благополучно усевшись, слева он видит собственно кафе «Гербо», заглядывает в его старинный интерьер, в само прошлое: витрины с пирожными, зеркала и темные деревянные панели по стенам, золоченые стулья с красной бархатной обивкой. При свете дня видно, что обивка истерта, а позолота облупилась, но Марк доволен. Мебельщик в уплату за свое ремесло украдет нечто важное. Аромат упадка и поблекшее великолепие ободряют Марка, что-то подтверждают. В Будапеште многое дарит эти наслаждения — некрашеное, немытое, не чиненное все сорок пять лет коммунистического режима вслед за жесточайшей войной. Пока дарит.

Глядя прямо перед собой через головы приятелей, Марк тешит свой заокеанский глаз величественной и продуманно захватывающей европейской архитектурой XIX века (которая, впрочем, давно утратила способность захватить исконного своего зрителя). Много лет Марк мечтал увидеть сии строения, подышать ими, суметь как-то их впитать. Жаль, он не может забыть, что слева дальше по улице Харминцад воткнут отель «Кемпински», своим современным корпоративным стеклом и сталью разрушающий дикую запустелость и асимметрию соседней площади Деак. Но со своего места Марк хотя бы не видит жуткие шрамы и клейма округи.