— Вот это вам, пожалуй, будет интересно, — дружелюбно сказал Имре. Снял с полки издание 1890 года — манифест первой венгерской социалистической рабочей партии, повитый колофоном «МК». — Наши предки работали вместе, — сказал Имре с милой улыбкой и предложил должным образом впечатленному гостю выпить.
Полтора месяца Имре оставался техническим ассистентом, обучая новых сотрудников (оставшихся не у дел фермеров, только что из деревни). Двое прежних его работников просто исчезли, еще один — Дьёрдь Тольди — скрывался с помощью Имре в типографском подвале. Каждое утро, пока человек Партии сидел в кабинете Имре, пытаясь разобраться в его бумагах, Имре стоял в типографском цехе и объяснял людям, которые никогда не работали с механизмом больше или сложнее мотыги, как превратить ежедневную порцию наклеенных на картон статей в тиражи партийных газет. Трижды Имре тайно выносил из типографии личные или семейные вещи. В своей квартире, которую он теперь делил с тремя семьями новых горожан, он хранил в коробке под кроватью подпорченный том стихов своего прадеда, маленькую печатную матрицу с колофоном «МК» и экземпляр «Мирного времени».
По истечении полутора месяцев — новый штат обучен, насколько возможно ожидать при таких обстоятельствах, и у комиссара больше нет вопросов о том, где что хранится и что представлено в той или этой папке, — Имре забрали. В типографию явились два неприятных человека из тайной полиции АВО, [54] и партиец, в общем, всегда грубый, но не враждебный, вызвал Имре из типографского цеха к себе в кабинет, усадил на пол, сковал наручниками и оглашал его преступления, пока двое из АВО по очереди били Имре ногами. Комиссар негромко зачитывал обвинения: некоторые из новых работников типографии сообщили, что Имре называл революцию «злой жатвой», генерального секретаря Ракоши прозвал «козлиным хером» и предсказывал, что венгерские аристократы и британские шпионы скоро организуют восстание, и это восстание поддержат. Далее, один из новых соседей по квартире сообщил, что Имре и сам шпион, по книге «Чтобы хватило на всех» шифрует секретные послания американцам. У Имре хватило храбрости посмеяться над всеми этими сюжетами, и надо отдать должное: люди из тайной полиции и комиссар смеялись вместе с ним. А потом ударили ногой в пах.
— Мы понимаем, что эти люди немного переусердствовали в своей лояльности Партии. Мы не дураки, — сказал партийный комиссар. — Но вот это не шутка. — Он помахал перед окровавленным плачущим юношей экземпляром «Мирного времени». — Это отвратительно. — И с размаху ударил Имре твердой тяжелой книгой по липу, сломав ему нос и два зуба. — У вас есть любимая картинка, мой господин Хорват? — вопросил партиец, но, не дожидаясь ответа, снова ударил Имре альбомом по лицу, на сей раз с другой стороны. — Наверное, вам нравится такая картинка, когда Партия еще не пришла к власти? — И ударил еще раз. — Портрет папочки? — И опять. — Милая картинка с роскошного праздника? — И еще раз. — Кто-нибудь из папочкиных друзей-нилашистов? — И еще раз. — Красивые фотографии свиньи-регента Хорти на прелестном черном коне? — И еще. Потом передышка, удары прекратились. — Эта книга вам очень нравится, великий господин Хорват? Мирное время без всякой Партии? — И ударил снова. — Ну, а это что значит? — Имре запомнит, как его спрашивали, как чужие крепкие руки оттягивали его окровавленную распухшую голову назад, и палец с окровавленным ногтем снова и снова злобно тыкал в колофон «МК» на последней странице «Мирного времени», пачкая его красно-коричневым. — Ну, так что это значит? Собираетесь нас перестрелять, великий господин Хорват?
Следующий удар отправил его в долгожданное беспамятство.
Приговоренный, пока был без сознания, к пожизненному заключению, Имре Хорват три с половиной года провел в трудовом лагере.
Он не считал дни и ночи в узилище, потому что думал — еще за два дня до освобождения, — что заключение окончится только со смертью. Ему не казалось, что какая-то скрытая часть его личности от бед становится сильнее. Он не передавал тайком по цепочке заключенных истрепанный перевод конституции Соединенных Штатов или фрагментов Монтескье о естественных правах человека. Его не согревала неожиданная великая любовь к товарищам по каторге. Он не организовывал их, чтобы обеспечить слабым защиту сильных. Не прятал еду под грязной серой подушкой, чтобы отдать больным или умирающим. Не брал на себя вину за нарушения дисциплины, которых не совершал, дабы спасти от наказания других, и не завоевывал этим вечной преданности узкого круга заключенных. Он не находил нового утешения в своей старой заброшенной религии, хотя в лагере хватало католических священников. Не повторял про себя проникновенные мольбы, которые смягчили бы сердца приговоривших его судей Он не отказывался посещать учебные занятия, чтобы гордо встретить заменяющие их профессионально наносимые побои. Не оспаривал и не осмеивал своих учителей, с тонкой иронией в голосе не задавал им каверзных вопросов. Не чертил щепкой в пыли сложных схем, сидя на корточках в кольце кивающих, лузгающих семечки, настороженных последователей. Не завоевывал расположение охраны. Не оттягивал колючую проволоку, чтобы дать другим вперед него выползти на свободу, не укрывал под своими нарами западного шпиона, не вставал в новолуние выбить морзянку на рации, гениально собранной в таких условиях, где это под силу только самым блестящим умам. Он не испытывал сочувствия к заключенным, которые сами были коммунистами, обманутым, потрясенным, пожранным тем же монстром, которого они так любовно взращивали. Не надоедал соседям по бараку, которые были настоящими демократами и диссидентами, не искал их одобрения, не смотрел на них как на святых. Не вглядывался в изумлении в тихого, тощего, бледного сокамерника, понимая, что да, да, это и есть человек, который возглавит свободную Венгрию, если только у нас хватит терпения, и не делал потом всего, что было в его заведомо ограниченных силах, чтобы защитить этого человека от дурного обращения — по мелочи и по злому умыслу. Он не мечтал о том дне, когда всё, что вокруг, будет сметено. Не клялся запомнить или превратиться в кинокамеру. Он не думал, что его призовут свидетельствовать, не ожидал, что справедливость восторжествует. Не гадал, откуда явятся его спасители. Он не был мудрее своих тюремщиков, не засыпал каждый вечер с хитрой улыбкой, свободным, несмотря на иллюзорную видимость оков; не оставлял тюрьме тела, пока дух свободно парил. Он не был выше всего этого. Не скрывал слез. И не предлагал другим разделить с ним их боль. Не смотрел, когда кого-нибудь уводили, или избивали, или расстреливали. Не давал никаких обетов. Не обещал себе, что когда-нибудь и т. д. Он не отказывался сдаваться. И не умер.
И тогда пришло то, что называли оттепелью. Ее принесло с востока, и в ее умеренном тепле Имре позволили растаять под лагерной стеной и утечь обратно в город, откуда его взяли. И там сказали, где ему жить. И сказали, что ему делать. Спросили, какая профессия у него была, и снова сделали печатником, простым типографским рабочим в том самом цеху, который он поднял из руин шесть лет назад, в том самом здании, куда мать приводила его повидать братьев, отца и предков, обитавших в сумраке книжного леса. Он не знал, было ли это назначение недосмотром, совпадением, извинением, хитроумной проверкой или глумлением, и никогда не спрашивал, и старался оставаться таким, каким был в лагере, но понял, что это не выйдет, потому что нередко так злился, что не мог даже говорить. Он заправлял краску, управлял барабанами и старался быть таким же, как до лагеря, но понимал, что и это невозможно, ничто из того, что было раньше, не приводило его сюда: ни логика, ни последовательность, ни даже игра. От его действий ничего не зависело, и Имре заставлял себя не думать об этом.