– Говорить, собственно, нечего. Время само покажет. Сейчас о женитьбе вопрос не стоит. Я получаю половину того, что зарабатывает она. Понимаешь?
Иждивенцем быть не хочу.
– Ей ты говорил об этом?
– Да.
– И как она?
– Клянется, что у нее хватит сил ждать. Она верит, что настанут лучшие времена.
«При таких ее взглядах, – подумал я, – можно поспорить, кто походит на луну и кто – на солнце».
– Ты говорил, что страшно одинок. А как же Варя?
Дим-Димыч мастерски, щелчком отшвырнул на середину улицы недокуренную папиросу.
– Ездила в отпуск… Тут была. В самые тяжелые дни она звонила мне по нескольку раз в день. Это было трогательно, но бесполезно.
Дим-Димыч не договаривал. Почему? Быть может, он и сам еще не разобрался окончательно в своих чувствах. Вполне возможно. Я больше не задавал вопросов.
Идут дни. Все такие же удивительно солнечные и теплые. Мы, то есть я и Дим-Димыч, почти все время вместе: удим рыбу, ходим в лес, ездим в ближайшие деревни. Мне легко – я наслаждаюсь отдыхом, ни о чем не думаю, кроме способов, как лучше провести время. Дим-Димычу труднее. Он без конца говорит о Плавском, о поисках человека с родинкой, строит всевозможные планы. В душе он остается чекистом.
Каждое утро, когда мы выходим на речку (а день у нас начинается с реки, от нее мы шагаем дальше, в лес или вдоль берега к тихой заводи), я отсчитываю, сколько дней и часов мне осталось для отдыха. И всякий раз Дим-Димыч бросает свою провокационную фразу:
– Неужели не надоело?
– Нет, только подумать, человек первый раз за весь год взялся за «приведение в порядок организма», а его уже корят. Нисколько не надоело, – отвечаю ему с усмешкой. – Готов продолжать до полного месяца. А честно признаться, не то чтобы надоело, а попросту непривычно.
Но это только утром. А потом, когда бродим по лесу или сидим на опушке, залитой тихим и мягким теплом осеннего солнца, Дима уже не торопит меня. Он мечтательно смотрит в голубое, чуть выцветшее небо и говорит:
– Все-таки природа хороша… Знаешь, во мне бродят изначальные инстинкты. Хочешь верь, хочешь не верь, а вот тянет меня в какие-то неведомые дали. Шел бы так лесом без конца или плыл на лодке день и ночь, покуда не вынесет в озеро или в море, далекое море… без края, без имени, никем не открытое.
Как-то раз на глухой, уже присыпанной первыми желтыми листьями тропке среди увядающих берез Дима остановился.
– Знаешь, Андрей, что меня смущает?
– Нет.
– Равнодушие природы. Она все живое принимает одинаково. Нравится тебе этот лес?
– Да… Ну и что?
– И мне тоже… И вот по этой красоте одинаково идут и хорошие, и плохие люди. Здесь могла пройти и Брусенцова (Дима всегда считает ее хорошей), искавшая спасения, и этот тип с родинкой, спокойно пустивший ей в вену кубик воздуха.
– Могли, конечно, – согласился я, не догадываясь, к чему, собственно, клонит друг.
– А это нехорошо, – сокрушался Дима. – Природа должна быть чиста, должна принимать только прекрасное.
Я покачал головой:
– Мудришь ты что-то. Только человек различает красивое и некрасивое, хорошее и плохое. А природе все равно.
– Значит, ты согласен со мной – она равнодушна. Она равнодушна, – совершенно серьезно заключил Дим-Димыч.
– Пусть будет по-твоему.
Так мы гуляли, и я начинал уже свыкаться с мыслью, что отпуск мой, в нарушение правил, дотянется до положенных двух недель. Оставалось всего четыре дня. И главное – завтра воскресенье. Всей семьей я смогу провести его на реке. Но планы мои неожиданно рухнули.
Сегодня, когда я был еще в постели, вбежал Дим-Димыч.
– Кто говорил, что Плавский мировой мужик? Я! – закричал он и сунул мне в руки телеграмму. – Читай!
На телеграфном бланке стандартным шрифтом была вытиснена одна короткая фраза:
«Срочно выезжайте, тяжело больна тетя Ксеня. Петр».
Все было понятно: условный текст, выработанный нами вместе с Плавским.
Он означал: появился человек с родинкой.
– Ну как? – торжествующе посмотрел на меня Дима. – Что будем делать с отпуском?
От моего вчерашнего спокойствия не осталось и следа. Я уже загорелся, взволновался.
– Скорее… Заказывай разговор с Москвой, с квартирой Плавского.
Прошли сутки. В истории Вселенной это до того мизерный срок, что не стоит и фиксировать, а в нашем деле, деле розыска преступника, это огромный промежуток времени. Тут важны часы, минуты и, если хотите, секунды. Мы торопились. Но темп то и дело срывался из-за непредвиденных обстоятельств. В самом начале все перевернул Плавский. Дима заказал разговор с Москвой, и вдруг вторая телеграмма:
«Выезжайте Калинин. Адрес такой-то».
Мы опешили: что произошло? Но ключи находились в руках Плавского.
Поезд отходил в девять вечера. Впереди уйма времени, но дорога каждая минута.
Весь день я потратил на беседы с начальством, на оформление документов, хотя все это можно было уложить в полчаса.
Немалое беспокойство доставил мне Дим-Димыч, и не сам он, а его желание ехать вместе со мной. Он ничего не говорил, но достаточно было взглянуть на него, чтобы все понять. Нет, друг мой неисправим. Вообще-то и мне хотелось ехать на операцию вместе с ним, но с точки зрения государственной такое объединение представляло собой уже не оперативную группу, а дружескую компанию. Что делать?
Я решил поделиться своими соображениями с капитаном Кочергиным. Его мнение о Дим-Димыче я знал. Он высказал его на парткоме. Ответ получил быстрый и несколько неожиданный. Кочергин без колебаний, без оговорок и предупреждений дал согласие на поездку Брагина. Признаюсь, на месте капитана я бы так легко не решил.
И вот мы в Калинине. Пришли по адресу, который сообщил Плавский. Сидим и, как говорится, ждем у моря погоды. Семь часов пятьдесят минут. Рановато, но Плавского уже нет.
Перед нами хозяин дома, пожилой человек, разбитый параличом. У него некрасивое, но доброе и очень симпатичное лицо. Такое лицо может быть только у светлого человека. Когда вернется его квартирант, он определенно сказать не может. Квартирант, уходя, предупредил хозяина, что мы, возможно, появимся.
Надо ждать. Другого выхода нет. Что бы там ни было, а в моих глазах, и в глазах Димы особенно, Плавский зарекомендовал себя человеком положительным. Так, зазря, телеграфировать не будет. Есть, значит, причина.