— Одна из твоих историй, связанных с УСС? То, о чем ты никогда не рассказывал?
— Давай не будем, сын.
— Ладно. — Д'Амбрицци, Инделикато, Фанджио. Для меня это были просто имена. Ну, за исключением Д'Амбрицци, разумеется.
Эти таинственные связи отца с УСС всегда вызывали у меня некоторое раздражение. Сколько времени прошло, а он до сих пор относится к ним как к государственной тайне. Однажды они с мамой взяли нас в Париж на летние каникулы. Номера в отеле «Георг V», прогулки по Сене на лодке, статуя крылатой богини победы Ники в Лувре, служба в соборе Нотр-Дам. Но пиком этой поездки — не сочтите за каламбур — стало посещение Эйфелевой башни, организованное старым другом отца по УСС епископом Торричелли, который в то время был уже очень стар. У него был самый длинный и крючковатый нос, который я только видел в жизни. И еще я узнал его прозвище, Шейлок. Карман у него был набит анисовыми леденцами. Вэл страшно полюбила этого старика. Он рассказал нам анекдот о Жаке и Пьере, двух друзьях, которые на протяжении двадцати лет обедали в одном и том же ресторанчике по два-три раза на неделе. И вот однажды Жак спросил, почему они двадцать лет обедают в одном и том же месте, и Пьер ответил: «Потому, mon ami, что это единственный ресторан в Париже, из которого не видна эта чертова Эйфелева башня!» Мы не совсем поняли смысл этого анекдота, но Вэл хохотала, как сумасшедшая. Уж очень ей понравились анисовые леденцы.
Я слышал, как отец и Торричелли обменялись несколькими фразами о Париже времен нацистской оккупации. Торричелли с улыбкой вспомнил эпизод, когда отец вылезал из подвала с углем, где ему две недели пришлось прятаться от гестапо. Весь в угольной пыли, он открыл рот, хотел что-то сказать, и был в этот момент страшно похож на чернокожего певца Эла Джолсона, готового запеть свою любимую песню, «Лебедь». Должно быть, опасные и увлекательные то были времена. И в то же время отец был для меня просто отцом, и как-то трудно было представить его шпионом, крадущимся в ночи и готовым взорвать какую-нибудь электростанцию или склад с боеприпасами.
— Знаешь, Бен, — медленно начал он слегка заплетающимся, наверное, от виски, языком, — мне будет очень трудно сказать это Кёртису. Ему прежде не доводилось сталкиваться в жизни с серьезными несчастьями. Жизнь его всегда шла счастливо и гладко, он привык добиваться всего, чего хотел.
— Что ж, придется теперь пережить и трудный ее отрезок. Лично мне было плевать на Кёртиса Локхарта. Ведь он был одним из них. Да и слишком переживать за отца тоже не имело смысла. Он был непрошибаем, как те горгульи, что свисают со стен собора Парижской Богоматери. Я переживал лишь за мою маленькую сестренку Вэл.
— Завтра все ему расскажу...
— Не стоит. Он и так все узнает. Завтра и телевидение, и газеты будут вопить об этом происшествии. Ведь Вэл знаменитость. Нет, точно, он узнает об этом до того, как мы ему скажем. А уж потом будем осушать его слезы. Лично я не в восторге от этой перспективы.
Он поднял глаза от бокала, так и пронзил меня взглядом.
— Знаешь, Бен, временами ты ведешь себя просто омерзительно.
— Яблоко от яблони недалеко падает. Гены, что ж тут поделаешь.
— Возможно, — сказал после паузы он. — Вполне возможно, что и так. — Потом откашлялся и залпом допил виски. — Ладно, пора в постель.
— На встречу с демонами ночи.
— Что-то в этом роде. — В дверях он обернулся, слабо махнул мне рукой.
— Кстати, отец...
— Да? В чем дело? — Тьма вестибюля уже была готова поглотить его.
— Сэм Тернер сказал, что Вэл звонила ему сегодня. Задавала вопросы о повесившемся священнике...
— О чем это ты?
— Ну, тот священник, что повесился у нас в саду. Он вроде бы один у нас такой, или я ошибаюсь? Как думаешь, зачем она спрашивала? Тебе она что-нибудь говорила?
— Сэм Тернер — просто старый сплетник, — жестко и с презрением отчеканил отец. — И что я могу об этом знать? Нет, она меня не спрашивала. И потом, история такая давняя...
— Ничего себе «история»!... Ведь это случилось на самом деле... Тело окоченевшего священника болталось на ветке в саду...
— Старая история, говорю тебе. Забудь. Мы уже никогда не узнаем, зачем она спрашивала, и это к лучшему. Ладно, пора спать. — И он резко отвернулся.
— Отец...
— Да?
— Если вдруг не сможешь заснуть... Знай, я лежу у себя в комнате, уставясь в потолок, тоже не сплю, момент слабости. Так что если будет одиноко... — я пожал плечами, не закончив фразы.
— Спасибо за предложение, — сказал он. — Думаю, я помолюсь. Могу и тебе предложить заняться тем же. Если, конечно, еще помнишь, как это делается.
— Спасибо за заботу, — ответил я.
— Никогда не поздно, если хочешь знать мое мнение. — В голосе его я уловил слабый намек на улыбку, хотя в темноте не видел лица. — Даже для такой потерянной души, как ты, Бен.
И вот он ушел, а я еще довольно долго прибирал на столе, курил сигару, а потом начал гасить везде свет.
Свет остался только в часовне.
* * *
Нет, видно, больная нога твердо вознамерилась наказать меня за все мои прегрешения, даже виски не помогло. Я, прихрамывая, поднялся по лестнице, потом по темному, насквозь продуваемому сквозняками коридору добрался до спальни. Над кроватью висела фотография Джо Димаджио [4] с автографом мне и отцу. На потолке виднелось такое знакомое коричневое пятно, след протечки в том месте, где белка прогрызла дырочку, пытаясь спрятать запас орехов.
Я включил лампу на тумбочке. В окно продолжал хлестать дождь со снегом. На комоде стоял в серебряной рамочке набросок Гарри Купера, где он изобразил меня с Вэл. Кто бы мог подумать... Из нас троих только я один остался в живых.
Я высыпал в ладонь несколько таблеток аспирина, от боли в ноге. Проглотил, запил водой. И пытался избавиться от воспоминаний, наступавших со всех сторон, в первую очередь с лужайки под окном. Долго вертелся и ворочался в постели, пытаясь поудобнее пристроить больную ногу. Потом наконец задремал под сопровождение тревожных образов, фантазий и видений. А потом вдруг увидел себя снова среди иезуитов...
На меня из темноты ночи наплывала целая армия людей в черных сутанах, некогда и я был одним из них. Точно колдуны, какие-то исчадия ада, они наступали со всех сторон, пытаясь отрезать мне пути к отступлению. Они хотели вернуть меня. И зря старались, потому что в те, самые первые дни, когда я был новичком, меня вполне устраивала жизнь среди них. С первого же дня я нашел свое место среди самых умных и блестящих представителей Ордена, составляющих его ядро. То были истинные профессионалы, ценившиеся здесь не столько за благочестие, сколько за острый и бунтарский ум. И первые недели обучения быстро приобрели для меня привкус вызова, который бросали мы, самые умные, самые острые на язык, самые хитрые и изобретательные, всей этой рутине, состоящей из непрерывных молитв, смирения, постоянной занятости, звуков и запахов общей религиозной почивальни.