Преторианец | Страница: 131

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Девочкой она была так очаровательна, — сказал он.

— Она и сейчас очаровательна, разве нет?

— Бывает. В том-то и беда.

— Данверс, пора домой.

У особняка в Чейни-Вок она улыбнулась ему:

— Останься на эту ночь со мной.

— Ради прежних времен?

— Если тебе нравится так думать.

Он остался. Ночь была теплой. Светила луна, окно было открыто.

Она проснулась перед рассветом и увидела, что он смотрит на нее.

— Что такое? — спросила она.

— Бывает, что время поворачивает вспять.

Он погладил ее грудь, почувствовал, как затвердел сосок.

— Никогда бы не поверил, что такое возможно.

— О да, возможно. Только, дорогой мой Роджер, это дешевый трюк, который мы разыгрываем для самих себя.

— Трюк?

— Фокус, иллюзия. Ты можешь вернуться назад, это правда, но только на одну ночь. В этом — маленькая трагедия жизни… Можно вернуться в прошлое, но, увы, нельзя остаться. Оно рассыпается у тебя на глазах, и когда иллюзия исчезает, ты снова оказываешься в настоящем. Правда ведь, это грустно? Но тут уж ничего не изменишь. Не больше, как на одну ночь.


Стоял жаркий, безветренный, сонливый день. Наползли тяжелые облака и легли прямо на верхушки деревьев. Годвин просматривал новости с фронтов в газетах, телеграфные сообщения, разосланные «Би-би-си», готовил вечерний радиорепортаж.

Словно его что-то толкнуло, он притянул к себе телефон и позвонил Сцилле.

Она, чуть задыхаясь, ответила, и голос звучал нормально. Нормально, после того как она целое лето не хотела с ним говорить.

— О, Роджер, а я хотела тебе позвонить. Меня мучает совесть.

— Не надо. Нечистая совесть — самый неподходящий повод для звонка.

Ему было тошно. Тошно быть для нее утомительной обузой, обязанностью: «Ох, надо бы позвонить бедняжке Роджеру, я совсем его забыла…»

— Ну, с поводом или без повода, я собиралась звонить.

Слушая ее, он внутренне сжался. Она не могла сказать, что скучала по нему. Она не скучала. Ей все равно.

— Я закончила картину — еще один моток целлулоида для вечности. И еще репетировала новую пьесу Стефана — премьера через две недели, а пара мест во втором акте мне очень трудно дается, я с ними замучилась… И еще Якоб Эпштейн делает мой бюст — то есть не мой бюст, а бюст с меня, из бронзы, а мне приходится позировать. Веришь ли, он желает меня увековечить! Вот я буду давным-давно в могиле, а посетители какой-нибудь пыльной музейной галереи станут на меня глазеть и гадать, кто, черт возьми, была эта стервочка. Подумать жутко, правда, а в то же время довольно трогательно. Все мы живем так, будто ужасно много значим, а ведь ничего подобного. Никто из нас ничего не значит…

— Не говори глупостей. Это чудесно. Так и вижу: «Эпштейн, бронза, сорок второй год — Черчилль, Де Голль, Ганди, Сцилла Худ…».

Она рассмеялась:

— Ты, как всегда, оцениваешь ситуацию правильно. В смерти все равны, по крайней мере, так говорится. Вот и отлично. Ну а ты чем занимаешься? Хорошо провел лето?

— Кое-как продержался. Какой-то малый попробовал меня прикончить…

— С чего бы это?

— Мотивы его остаются тайной. Кстати, выяснилось, что меня и не думали подозревать в шпионаже. Все было затеяно ради хитроумного замысла нашего Монка, чтобы привести врагов в смятение, — неужто подобные маневры в самом деле срабатывают? Наверно, должны…

— Монк! Ясное дело, ты не шпион! Я никогда в это не верила, ни на минуту. Немыслимо! Что еще по части новостей?

— На днях виделся с Клотильдой.

— Правда?

— И с Лили, и с Гриром, и с Джи Би, а с твоим мистером Либерманом судьба сводит меня постоянно. Ты знала, что он давно отметился в Голливуде?

— Правда, умора? Со Стефаном никогда не знаешь, чего ждать. Вернее сказать, никогда не знаешь, с которым Стефаном сейчас имеешь дело. Наверно, оттого-то он так хорошо пишет.

— И с Гомером, — продолжал перечислять Годвин, — и с длинным рядом его девиц, с Рейкстроу… Все прежняя компания.

— Никого не забыл?

— Нет, не думаю.

— Ты не упомянул Энн Коллистер.

— Да, пожалуй, не упомянул.

— Боюсь, вас с ней видели.

— В «Савое»? За ланчем?

— Нет, в его окрестностях. На набережной, у Иглы Клеопатры, и ты довел ее до слез. Как тебе не стыдно, Годвин!

Они болтали, как старые приятели. И не более того. Годвин никогда не мог понять, что это значит. Согласится она с ним встретиться? И если да, кого он увидит? Женщину, которую он любит, или случайную знакомую?

— Боюсь, я сообщил ей неприятное известие.

— Я бы и сама ей много чего сообщила. Если подумать, у меня найдется, что ей сообщить неприятного.

— Например?

— Тот, кто за мной следил, — это был ее братец, Эдуард Глупый. Помнишь, я тебе рассказывала, что заметила слежку?

— Да, конечно.

— Ну вот, я тоже наняла частного детектива. Совершенно как в кино, милый. Ну вот, он вычислил того, кто за мной таскался, и проследил его… И это оказался не кто иной, как Эдуард Коллистер! Представляешь?

— Но зачем? Что он говорит?

— Ну, он, понятно, все отрицает, мычит что-то, мол, до чего дошло, лондонцу уже нельзя спокойно пройти по улице. Но мой человек показался ему только после того, как несколько ночей видел его у моего дома. Напугал его, кстати, до полусмерти. Итак, с этой тайной покончено. Пожилой юнец, влюбившийся в кинозвезду? Может и так. Он бросил это дело, уже месяц или около того. Милый, можно мне приехать тебя повидать? Ты будешь рад? Няня на весь день увела девочек на какой-то праздник, я свободна до вечера. Пожалуйста, разреши, Роджер.

— Ну конечно, приезжай.

— Я мигом!

Она чмокнула в трубку.


Он ждал ее на Беркли-сквер. Она появилась, весело улыбнувшись, отпрыгнула от него — слишком далеко для поцелуя. На ней было платье цвета лаванды и сливок, со складками, колыхавшимися вокруг бедер как юбочка из травы. Скулы заострились, лицо стало жестче, а глаза еще больше и словно светились изнутри. Еще более бросалась в глаза хрупкость ее лица и тела, а может быть, он больше замечал, потому что вглядывался особенно пристально, — но ноги остались сильными, и она беспокойно приплясывала, идя рядом с ним, слушала его, повернувшись лицом, двигаясь почти задом наперед, полагаясь на то, что он не даст ей споткнуться.

Сам он слушал вполуха, зато смотрел во все глаза. Можно было поверить, что ей снова четырнадцать — по виду никто сейчас не дал бы ей больше двадцати. Будто бы знала она какой-то секрет, возвращавший ей юность по ее желанию. Годвина такая податливость и ненадежность времени заставляла нервничать, чувствовать себя стариком. Порой он чувствовал себя инопланетянином. Или, может быть, точнее было бы сказать, что она была гостьей из иных мест.