Преторианец | Страница: 151

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И еще ночь, когда он не знал, куда его занесло. Несколько человек сбились кучкой у огня в ледяной гостиной некогда изысканного «шато», покинутого несколько дней назад американским штабом и теперь пустого, закоптелого, с оспинами пулевых пробоин на стенах… И еще ночь, когда он стоял на посту с одиноким, перепуганным американским солдатиком из Дубьюка, которому вручили базуку и велели удерживать перекресток, если прорвется 6-я танковая армия Сеппа Дитриха. Чтобы управляться с базукой, нужны были двое: один — чтобы наводить и стрелять, другой — заряжающий. Но напарник часового, заслышав адский грохот в лесу за скрытым туманом поворотом дороги, сказал «спасибо, с меня хватит» и ушел по дороге, оставив защиту демократии и человечества тем, кто лучше снаряжен для этой работы. Годвин наткнулся на парнишку с базукой незадолго до полуночи. Оба они растерялись, оба были напуганы и промокли до нитки и вздрагивали при каждом выстреле из затянутого туманом леса, где снега было по колено, и они вдвоем охраняли в ту ночь Западный фронт, а Сепп Дитрих прошел какой-то другой дорогой…

Много было ночей: ночи в комнате смеха, ночи в павильоне ужасов, и вот он снова в Мальмеди, которая когда-то была чудесной деревенькой, а теперь практически исчезла с лица земли.

Бомбежка продолжалась уже два дня. Или три? Какая разница? По какой-то причине — какой, он уже не понимал, а может, не понимал и раньше — американцы сочли нужным бомбить Мальмеди. Возможно, это была ужасная ошибка. А может, они знали, что делают, и просто не потрудились предупредить людей из 291-го саперного батальона и других, проходивших через Мальмеди или окопавшихся здесь. Какая разница?

Насколько он мог судить, американцы, и британцы, и немцы стремились убить всех на своем пути, быть может, все население Бельгии. Вот к чему свелась под конец война, но Годвин не участвовал в этой войне. Действительно не участвовал. Он был здесь по личному делу. Две недели назад он сидел в Лондоне, вел обычные репортажи на Соединенные Штаты, писал свои статьи, отмечал шестое военное Рождество — а теперь он здесь, сидит на собственной заднице в разбитом бомбами деревенском доме, в деревне, уничтоженной немецкой армией, где у него на глазах немцы хладнокровно расстреляли кучку только что захваченных в плен американских пехотинцев. Так теперь велась война. К черту пленных, пленных не брать. Война в пустыне осталась далеко позади, и вот к чему все пришло.

Он вспоминал, как прятался в каком-то подвале, вместе с такими же перепуганными, как он, людьми. Местечко называлось Труа Понт, и там тоже сверху доносились автоматные очереди, и здание над ними содрогалось до основания. И какой-то старик сказал, что гансы палят в них из Большой Берты, что это самая большая пушка в мире, и стреляют они издалека, из-за «линии Зигфрида», со специальной железнодорожной платформы…

А теперь, господи, он снова в Мальмеди, в залитом кровью, заваленном снегом и грязью, затянутом дымом и туманом центре изученной вселенной.

Он уже нашел своего врага, потом потерял в неразберихе прорванного немцами фронта и снова проследил до самой Мальмеди. Годвин шел за ним до самой забытой богом Мальмеди и теперь дожидался, когда он войдет в дверь. Панглоссу предстояло умереть.

Годвин был в комнате не один. Все стекла были выбиты, снег влетал сквозь провалы в крыше. Спускалась ночь. Когда затихала стрельба, Годвин различал чье-то чуть слышное пение…

Он зажег свечу. Она замигала на холодном сквозняке, потом разгорелась, и слабый свет осветил угол, где лежал второй обитатель дома. Это был радист. Он лежал на спине, вверх лицом, с открытыми глазами. Он умер три часа назад.

Годвин принял его за Панглосса. Увидел склонившегося над рацией человека и решил, что Пан глосс сообщает в немецкий штаб о ходе сражения. Годвин застрелил его. Но это был не Панглосс.

Теперь Годвин ждал — терпеливый убийца в окружении смерти. Он держал в руке немецкий автоматический пистолет «шмайссер» и ждал шагов в коридоре.

Панглосс, должно быть, знал о прорыве еще в Париже. В ту ночь в Париже, неделю назад — или больше недели? Нет, кажется, как раз неделя прошла, да, сегодня сочельник… Веки у него налились тяжестью, он вспоминал — подумать только! — о Мерле Б. Свейне и о Сэме Болдерстоне и старался не вспоминать о кинжальном лезвии холода, впивающемся в него…


Он оказался в Париже в начале декабря. Он опять был аккредитованным военным корреспондентом, а в городе было сыро и холодно: серая пневмонийная погода, разительно непохожая на то лето семнадцатилетней давности. Но он походил по старым местам, побывал на узкой улочке, где они жили с Клотильдой, и отыскал клуб «Толедо», где Клайд сделал себе имя. Он постоял перед домом, где жил Хью Дьюбриттен и царствовала искусительница Присцилла, перевернувшая все их жизни. Он посетил кладбище, которое совсем не изменилось. Прошло много лет, и мир, и Париж, и Роджер Годвин стали другими. Насколько он мог судить, изменения были не в лучшую сторону.

Он уже обошел пресс-центры и начал поиски человека, которого намеревался убить. Он провел здесь уже несколько дней и завтракал в небольшом кафе на берегу Сены, против Нотр-Дама. Он единственный из посетителей ел снаружи, закутавшись в свой непромокаемый «барберри» и низко надвинув шляпу. Кофе был обжигающе горячим, корочка теплых круассанов похрустывала на зубах, а перед ним над рекой поднимался туман. Ему пока не посчастливилось напасть на след предателя, и он начал сомневаться, что это удастся. Если тот покинул Париж, отыскать его в военной неразберихе практически невозможно. В Париже Панглосс тоже был чем-то вроде корреспондента — странная роль, с точки зрения Годвина. Если он отправился куда-нибудь на передовую, то может оказаться где угодно. Сдаваться было рано, но Годвин был несколько не в духе.

И тут он услышал голос из прошлого.

— Или это Роджер Годвин, или я — не Мерль Б. Свейн!

Он оказался заметно меньше ростом, чем помнилось Годвину, и еще набрал вес. Второй подбородок тяжело свисал на воротник, а волосы поредели и побелели. Багровое лицо, косо повязанный клетчатый галстук, в блестящих глазах озорство и ехидство.

— Мистер Свейн! Мерль… Боже мой, это вы! Идите же сюда. Черт, как я рад вас видеть!

Они говорили о былых временах, перебирали имена из прошлого, и Годвин рассказал о женитьбе Макса Худа на Сцилле, и о его смерти, и о собственной женитьбе на Сцилле. Он поведал Мерлю Б. Свейну о рождении Чарльза Хью Максвелла Годвина, а также об успехах малютки Клотильды, и Клайда тоже. И Свейн слушал его, а потом рассказывал Годвину, как он занимался газетой до середины тридцатых, а потом женился на француженке, аристократке с немалым состоянием. Во время войны ее брат стал коллаборационистом, и теперь его разыскивали бойцы Сопротивления; она втянула Свейна в деятельность Сопротивления. Они жили близ Леона, успешно прикрываясь именем ее брата. Она взорвала мост и штаб коллаборационистов.

— Она сумасшедшая, Годвин. Не знает, что значит слово «страх». Ну, а Мерль Б. Свейн, позвольте вас уверить, знает, что такое страх, и свойственные французской аристократии бесстрашие и тяга к приключениям ему совершенно чужды. Я из-за нее чуть жизни не лишился, и это не считая нескольких сердечных приступов, которые она мне устроила. Но как-то она меня вытянула. Мы теперь вернулись в Париж. Ну и война была, верно? Но раз уж без нее не обошлось, я рад, что Мерль Б. Свейн ничего не пропустил. Мне, знаете ли, шестьдесят четыре года. Просто не верится! И как это вышло? Мерлю Б. Свейну шестьдесят четыре года!