Когда фельдшер привел его в чувство, Ликсдорф сказал:
— Хочешь, чтобы они были освобождены?
Рубенау заплакал.
— Ну? Я не слышу ответа, мразь! — крикнул Ликсдорф.
Рубенау кивнул.
— Ты готов во имя этого на все?
Рубенау молчал, продолжая, беззвучно сотрясаясь, плакать.
Ликсдорф подошел к нему, оперся на плечо, заглянул в глаза, нагнулся и еще тише сказал:
— Я не слышу ответа. Ты должен сказать «да», и тогда мы продолжим разговор. Если же ты смолчишь, то судьба твоих детишек будет решена сейчас же, на твоих глазах.
Страшная машина гестапо работала по простому принципу: даже на краю гибели человек надеется на благополучный исход. Гейдрих как-то заметил приближенным: «Я советую каждому из вас зайти в те отделения наших клиник, где лежат раковые больные. Понаблюдайте любопытный процесс „отталкивания“, когда больной не хочет, а скорее, уже не может объективно оценивать свое состояние… Арестованный нами преступник — тот же раковый больной. Чем больнее вы ему сделаете, чем скорее вы сломите его, тем податливее он станет; он будет жить иллюзией освобождения, только умело намекните ему об этом».
— Я готов на все, — прошептал тогда Рубенау, — но сначала вы отпустите несчастных детей и жену.
— Я отпущу их в тот день и час, когда ты выполнишь то, что я тебе поручу.
— Я выполню все, я умею все, но вы обманете меня, поэтому я стану делать, что вам надо, только после того, как они будут освобождены. А если нет — что ж, убейте меня.
— Зачем же тебя убивать? — удивился Ликсдорф. — Мы их при тебе забьем до смерти, ты же знаешь, мы слов на ветер не бросаем.
И Рубенау согласился. Он получил у Шора письмо к жене, сказав, что передаст во время свидания с семьей. Тот не мог еще знать, что Рубенау уже работает на гестапо.
С Фаиной начали игру после того, как Рубенау был взят из Дахау, помещен в госпиталь, подготовлен к работе и затем переправлен в Прагу. Фаина Шор установила через него «контакт» с мужем. Контакт, как сказал ей Рубенау, шел по надежной цепи. Женщина согласилась на встречу с так называемыми представителями «подполья», которые занимались побегами политзаключенных. Встречу назначили на границе. Два спутника Фаины Шор были убиты, она сама схвачена, привезена в Берлин и гильотинирована вместе с мужем.
Участники этой комбинации были отмечены благодарностями рейхсфюрера СС, однако в суматохе Ликсдорфа забыли; он неосторожно написал письмо Гейдриху: «Работа с полукровками не только возможна — судя по результату поездки Рубенау в Прагу, — но и необходима, мой опыт следует внедрить в другие лагеря». Гейдрих был в ярости: «Этот идиот разложен большевизмом! Он хочет частный случай возвести в принцип! Он открыто замахивается на основной постулат, гласящий, что национальность — суть главное, что определяет человека! Нет, работа с полукровками невозможна, а он, Ликсдорф, отравлен тлетворным ядом русского классового сознания, которое было, есть и будет главным врагом нашего учения, базирующегося на примате национальной идеи!»
Ликсдорф был изгнан из рядов СС; после двух месяцев тяжких объяснений его кое-как пристроили в пожарную охрану Бремена. Он запил. Во время приступа белой горячки повесился в туалете пивной, находившейся по соседству с командой, прикрепив на груди листок с буквами, написанными кровью, которую он предварительно пустил из вены: «Я — жертва проклятых евреев во главе с Гитлером! Отплатите ему за жизнь погубленного арийца!»
Шелленберг за Рубенау следил. Жену и детей распорядился на время освободить из тюрьмы, разрешив им проживание в гетто; раз в месяц Рубенау вызывали на «допрос» и вывозили в город, где он, из окна машины, мог видеть семью.
За это он еще два раза принимал участие в операциях гестапо против своих единокровных братьев. Последний раз Эйхман брал его с собой в Будапешт, где вел переговоры с раввинами, которые имели контакты с Западом. Те обещали передать вермахту и СС за каждого освобожденного из концлагеря раввина по грузовику с двадцатью канистрами бензина впридачу. Эти машины Эйхман гнал в распоряжение рейхсляйтера Альфреда Розенберга, который перевозил из Германии в горы возле Линца, в шахту Аусзее, сокровища культуры, вывезенные из музеев России, Польши и Франции.
Эйхману было поручено отдать Рубенау в распоряжение Штирлица…
— Здравствуйте, Рубенау, — сказал Штирлиц, предложив собеседнику сесть на табурет, укрепленный посредине камеры. Он понимал, что его беседа будет записана от первого до последнего слова, за себя он не тревожился, ему надо было понять того, кто сидел напротив него, а поняв, либо обнажить его позитивные качества для тех, кто будет прослушивать разговор, либо, наоборот, отвергнуть этого сломанного человека, ставшего агентом у тех, кто люто его ненавидел и презирал. — Моя фамилия Бользен, и я отношусь к числу немногих, кто намерен помочь вам по-настоящему. Однако сначала вы должны ответить — причем в ваших же интересах совершенно откровенно — на ряд моих вопросов. Вы готовы к этому?
— Неважно, готов я или нет, меня к этому приучили, моя семья — ваши заложники, поэтому я могу отвечать только откровенно, и никак иначе.
— Допустим. Итак, первое: кого вы ненавидите больше нас, больше моей организации, больше национал-социалистской рабочей партии Германии?
Лицо Рубенау странно дрогнуло, брови полезли на лоб, сделав его маленьким и морщинистым, как печеное яблоко, руки беспокойно задвигались на взбухших коленках.
— Вы очень странно поставили вопрос, господин Бользен…
— Рубенау, вы меня, видимо, плохо слышали. Я задал вам вполне однозначный вопрос, извольте отвечать мне так же однозначно…
— Больше всего я ненавижу тех безответственных демагогов, которые привели Германию к кризису…
— К нынешнему?
— Что вы, что вы! Я имею в виду, конечно, кризис тридцатого года!
— К кризису тридцатого года — судя по нашим газетным публикациям — Германию привели большевики, Интернационал, евреи и американский финансовый капитал. Могу я расценить ваш ответ таким образом?
— Да, именно таким образом я и хотел ответить.
— Нет, ваш ответ я вправе толковать совершенно иначе: не будь в Германии левых и евреев или, наоборот, будь они умнее, сплоченнее и сильнее, мы бы не пришли к власти и вам не пришлось пережить столько, сколько вы пережили…
— О нет, господин Бользен, вы слишком своевольно трак…
— Вы лжете мне! Вы ненавидите нас так, как обязан ненавидеть своего мучителя несчастный мучимый. Если вы возразите мне, я прекращу собеседование, верну вас в камеру и судьбой вашей семьи придется заниматься кому-то другому, но никак не мне. Ну?
— В первые годы моего заточения действительно меня порою посещала ненависть к тем, кто не захотел объективно разо…
— Послушайте, Рубенау, я сейчас стану вам говорить то, что вы думаете, а вы лишь кивайте мне, если согласны, или же, в случае несогласия, мотайте мне головою слева-направо… Впрочем, если вам удобнее, можете мотать справа-налево… Итак, думаете вы сейчас следующее: «Ты, нацистский ублюдок и садист, недолго тебе осталось мучить меня и мою семью, будьте вы прокляты, вся ваша банда! Будь проклят тот день, когда вы сломали меня на детях и жене, заточенных вами в тюрьму, вы же звери, вы готовы на все во имя вашей бредовой идеи! Но ничего, собаки, ничего, отольются вам мои слезы, не думайте, что я ничего не сказал людям в Праге и Роттердаме, куда вы отправляли меня! Я предупредил о вашем плане Фаину Шор, поэтому-то она и пришла на свидание в сопровождении двух своих вооруженных друзей, только ваших головорезов было больше, и они были обучены, как надо хватать в лесу на границе этих наивных подпольщиков… Ничего, собаки, ничего, в Роттердаме я тоже предупредил моих собеседников об опасности, я делал это аккуратно, я умнее вас, я знал, что ваше кошмарное правление так или иначе кончится крахом, я думал впрок, а вы — ослепленные своим расовым идиотизмом — не хотели думать даже на год вперед… И когда меня вывозил с собою Эйхман в Будапешт, я успел шепнуть пару слов раввину, тот все понял, меня простят, а вот никому из вас прощения не будет!»