— Где-то мне уже встречались подобные соображения, но, по-моему, в книгах, изданных за границами рейха?
Мюллер обернулся, почесал кончик носа, хмыкнул:
— Между прочим, я обидчив. Эти мысли я выносил сам, когда работал против Шандора Радо и «Красной капеллы»: там были интеллигентные люди, надо было противостоять им в полный рост… Согласитесь, у нас порою дуракам легче, их не боятся, их двигают наверх — до определенного, впрочем, предела, — но ведь мы с вами отдали жизнь такому делу, где глупость совершенно невозможна, она преступна, даже, я бы сказал, антигосударственна… Глупый дипломат на виду, его можно поправить, уволить, посадить, а вот если глуп разведчик, тогда режим ждут большие беды… Что вы так жадно смотрите на улицы? Прощаетесь? Или хотите запомнить маршрут, по которому вас везут? Так не проще ли задать мне этот вопрос? Я везу вас на мою конспиративную квартиру, там очень удобно, прекрасный вид из окон, стекла также оборудованы специальными сетками, причем, абсолютно звуконепроницаемы, канонада не слышна, русских туда пока не пустят, рельеф местности в нашу пользу, армии Венка и Штейнера на подходе, драка будет кровавой, нас ждут сюрпризы.
…На третьем этаже особняка, стоявшего на тихой узкой улице, в большой квартире было довольно много народа; все в штатском; слышался стрекот пишущих машинок и глухие голоса, быстро диктовавшие тексты; то и дело звонили телефоны — их было никак не меньше трех, может быть, больше; проходя по коридору, Штирлиц увидел в окно, что на улице, параллельной той, по которой они сюда приехали, молодые мальчики в форме «гитлерюгенда» возводили баррикаду; на доме, что был метрах в ста, развевался флаг молодых национал-социалистов.
Мюллер пригласил Штирлица в маленькую комнату; два стула; на столе стопка бумаги и десяток фаберовских карандашей, очень жестких, точенных до игольчатости; пепельница, две пачки сигарет, зажигалка.
— Садитесь, Штирлиц. Садитесь к столу. И послушайте, что я вам стану говорить…
Он распустил галстук, расслабился, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза…
Штирлиц прислушался к голосу, который слабо доносился из соседней комнаты. Человек диктовал машинистке; та работала, как автомат, очередями. Человек называл русские имена, перечислял названия городов; отчетливо запомнилась фраза: «После этого племянник академика Феофанова был вызван к бургомистру Ланину, и тот потребовал от него здесь же, в кабинете, написать статью в новую газету про то, как отвратительно, антирусски было поставлено народное образование при Советской власти. Поначалу Игорь Феофанов отказывался, затем…»
Мюллер быстро поднялся, подошел к двери, распахнул ее, крикнул:
— Перейдите в другую комнату! И вообще незачем так кричать, стенографистка, полагаю, не глуха!
Мюллер вернулся на место, испытующе посмотрел на Штирлица и, хрустнув пальцами, сказал:
— Так вот, я хочу вам сказать про то, что давно меня мучит. Хоть я и не кончал университетского курса, но книги читал с малолетства… Да, да, почему бы я иначе стал таким мудрым? Только благодаря книгам, дружище… И к чему я пришел? Вот к чему я пришел, Штирлиц… Мир знал много культур, но каждая из них есть слепок одна с другой… Поликлет и Вагнер близки, хотя их разделяют столетия, так же, как Софокл и Ницше… Александр Македонский и Наполеон Бонапарт… Восстание в эллинских городах после Анталкидова мира, когда бедные перебили всех богатых, было созвучным — в своей цивилизации — с тем, что дал Парижский мир, когда Бомарше и Руссо готовили бунт против столь необходимой для любого общества Бастилии… У эллинов были Аристофан и Изократ, а у французов — Вольтер и Мирабо; вполне прочитывается перекличка созвучности в разных пластах истории… Солдатский император Наполеон или мужицкий царь Пугачев лишь повторяли Дионисия Сиракузского и Филиппа Македонского… Вы понимаете, зачем я, совершенно лишенный времени, говорю вам об этом?
— Понимаю.
— Так зачем же?
— Чтобы оправдать цинизм умных: «И это было». Нет?
— Верно! В десятку! Молодец! Что мне от вас нужно, надеюсь, теперь понимаете?
— Не до конца.
— Мне нужно от вас следующее: во-первых, ваш Лорх сидит в этом же здании, в подвале, мы сломали его, он готов работать. Вы сейчас напишете телеграмму в Центр, я ее зашифрую — теперь это не трудно, — а вы проследите за тем, чтобы Лорх не запустил в эфир какой-нибудь сигнал тревоги, это не в ваших интересах… В телеграмме вы скажете, что я, Мюллер, готов сотрудничать с русскими; взамен я требую гарантию неприкосновенности… Я могу помочь во многом… Если даже не во всем…
— В чем, например?
— Отдать им Гиммлера, например…
— А Бормана?
— Давайте сначала дождемся ответа из вашего Центра… Как думаете, они согласятся?
— Думаю, что нет.
— Почему?
— Они не считают Аристофана и Мирабо современниками…
— Хороший ответ. Спасибо за откровенность. Но вы составите такую телеграмму на всякий случай. Не правда ли?
— Если настаиваете…
— Очень хорошо. Спасибо. Теперь второе: вы расскажете мне все о своей работе? Все, с начала и до конца?
— Вы можете посмотреть мое личное дело, там все написано, группенфюрер…
Мюллер громко захохотал. Он смеялся искренне, утирал глаза, качал головою; потом лицо его занемело:
— Штирлиц, если вы не сделаете этого, вам введут трибадинуол, доктор у меня отменный, и мы запишем ваши показания на аппаратуру… Причем, говорить вы станете на том языке, на котором болтали во сне у Дагмар… Я дал послушать ваш голос казачьему атаману Краснову — он не только наш консультант, но и плодовитый литератор, настрочил сто романов про большевиков и евреев. Сказал, что по рождению вы петербуржец…
— Что вам даст мое признание, группенфюрер?
— Я думаю о будущем, Штирлиц. К тому же человек нашей профессии не умеет жить соло, мы не можем без дирижера, смысл нашей жизни — работа с оркестром…
— Я должен написать вам все после того, как придет ответ на ваше предложение? Или до?
— Не медля ни минуты.
Штирлиц покачал головой:
— Мне очень горько помирать… Но я не могу переступить себя… Не сердитесь…
— Тогда пишите телеграмму.
Штирлиц взял карандаш, написал текст:
«Центр.
Я арестован Мюллером. Он вносит предложение о сотрудничестве. Готов оказать помощь в аресте Гиммлера. Взамен требует гарантий личной неприкосновенности.
Юстас».
Мюллер внимательно прочитал телеграмму, поинтересовался:
— Фокусов нет?
— А какие могут быть фокусы? Все просто, как мычание…
Как никто другой, Борман понимал, что все сейчас решают не дни, но часы, быть может, даже минуты.