Приказано выжить | Страница: 93

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Сашенька, — поправил его Штирлиц. — Это моя сестра…

— Зачем лжете? Или вы забыли свои слова? Вы же сказали Дагмар, что это та женщина, к которой вы были привязаны всю жизнь…

— Как, кстати, Дагмар?

— Хорошо. Она честно работает на меня. Очень талантливый агент.

— Она вам отдала мою явку в Швеции?

— Конечно.

Мюллер неумело закурил, посмотрел на часы:

— Штирлиц, я дал вам фору. Время прошло. Я звонил сюда, пока был в бункере, трижды. Я очень ждал. Но теперь — все. Мои резервы исчерпаны…

— Бисмарк говорил, что русские долго запрягают, но быстро ездят. Подождем, может, еще чуток?

— Тогда — пишите. Я готов ждать, пока возможно! Но пишите же! Обо всем пишите, с самого начала! Все явки, пароли, номера ваших счетов, схемы связи, имена руководителей… Я должен на вашем примере готовить кадры моих будущих сотрудников! Поймите же меня! Вы — уникальны, вы представляете интерес для всех…

— Не буду. Не гневайтесь. Я просто не смогу, господин Мюллер…

— Ну что ж… Я сделал для вас все, что мог… Придется помочь вам.

Он поднялся, подошел к двери, распахнул ее. В комнату вошли Ойген, Вилли и Курт; Мюллер вздохнул:

— Вяжите его, ребята, и затолкайте кляп в рот, чтоб не было слышно вопля…

Штирлиц закрыл глаза, чтобы Мюллер не увидел в них слезы.

Но он почувствовал, как слезы полились по щекам, соленые и быстрые. Он ощутил их морской вкус. Перед глазами было прекрасное лицо Сашеньки, когда она стояла на пирсе Владивостокского порта и ее толкали со всех сторон, а она держала в руках свою маленькую меховую муфточку, и это было так беззащитно, и сердце его разрывалось тогда от любви и тоски, и сколько бы — за прошедшие с той поры двадцать три года — жизнь ни сводила его с другими женщинами, он всегда, проснувшись утром, как сладостное возмездие, видел перед собою лишь ее, Сашенькино лицо. Наверное, так у каждого мужчины. В его сердце хранится лишь память о первой любви, с нею он живет, с нею и умирает, кляня тот день, когда расстался с тою, что стояла на пирсе, и по щекам ее бежали быстрые слезы, но она улыбалась, потому что знала, как ты не любишь плачущих женщин, ты только раз, невзначай, сказал ей об этом, но ведь любящие запоминают все, каждую мелочь, если только они любящие…

…А потом вошел доктор, деловито раскрыл саквояж, достал шприц, сломал ампулу, которую вынул из металлической коробочки (на ней были выведены черной краской свастика и символы СС), набрал полный шприц, грубо воткнул его в вену Штирлицу, не протерев даже кожу спиртом…

— Заражения не будет? — поинтересовался Мюллер, жадно наблюдая за тем, как бурая жидкость входила в тело.

— Нет. Шприц стерилен, а у него, — доктор кивнул на Штирлица, — кожа чистая, пахнет апельсиновым мылом…

Выдернув шприц, он не стал прижигать ранку, быстро убрал все свои причиндалы и, защелкнув саквояж, вопросительно посмотрел на Мюллера.

— Вы еще можете понадобиться, — сказал тот. — Мы имеем дело с особым экспонатом. Одна инъекция может оказаться недостаточной…

— Ему хватит, — сказал врач, и Штирлиц поразился тому, как было спокойно лицо лекаря, как он благообразен, с высокими залысинами, большими, теплыми руками, как обыкновенны его глаза, как он тщательно выбрит, наверное, у него есть дети, а может быть, даже и внуки. Как же такое совмещается в человеке, в людях, в мире?! Как можно днем делать зло — ужасное и противоестественное, — а вечером учить детей уважать старших, беречь маму…

«Они будут спрашивать тебя, Максим, — сказал себе Штирлиц, ощущая, как по телу медленно разливается что-то жгучее, словно в кровь ввели японский бальзам, которым лечат радикулит. Сначала тепло, а потом, после длительного втирания, наступает расслабленная умиротворенность, боль уходит, и ты ощущаешь блаженство, и тебе хочется, чтобы рядом с постелью сидел старый друг и говорил о сущих пустяках, а еще лучше бы вспоминал тех, кто тебе дорог, и в комнате бы ощущался запах жженых кофейных зерен и ванильного теста, которое так прекрасно готовил в Шанхае Лю Сан. — Они будут задавать вопросы, и ты ничего не сможешь сделать, ты будешь отвечать им… Хотя что тебе говорил Ойген про наркотики, которые пробовал на них Скорцени? Ты отвечай им не торопясь, вспоминай про Москву, ты же помнишь свой город, ты его очень хорошо помнишь, он живет в твоем сердце, как Сашенька и как сын, вспоминай, как ты впервые встретил свою любимую во Владивостоке, в ресторане „Версаль“, и как к столику ее отца подошел начальник контрразведки Гиацинтов, и как ты познакомился с Николаем Ивановичем Ванюшиным, ты отвечай им про то, что тебе приятно вспомнить, слышишь, Максим? Пожалуйста, постарайся не торопиться, ты вообще-то страшный торопыга, тебе так многого стоило научиться сдерживать себя, держать в кулаке, постоянно понуждая к медлительности. Ах, как звенит в голове, какой ужасный, тяжелый звон, будто бьют по вискам…»

…Мюллер склонился над Штирлицем, близко заглянул ему в глаза, увидал расширившиеся зрачки, пот на лбу, над губой, на висках, тихо сказал:

— Я и сейчас сделал все, чтобы облегчить твои страдания, дружище. Ты мой брат-враг, понимаешь? Я восхищаюсь тобою, но я ничего не могу поделать, я профессионал, как и ты, поэтому прости меня и начинай отвечать. Ты слышишь меня? Ну, ответь мне? Ты слышишь?

— Да, — сказал Штирлиц, мучительно сдерживая желание ответить открыто, быстро, искренне. — Я слышу…

— Вот и хорошо… Теперь расскажи, как зовут твоего шефа? На кого он выходит в Москве? Когда ты стал на них работать? Кто твои родители? Где они? Кто такая Цаченька? Ты ведь хочешь мне рассказать об этом все, не так ли?

— Да, — ответил Штирлиц. — Хочу… Мой папа был очень высокий… Худой и красивый, — сдерживая себя, цепляя в себе слова, начал Штирлиц, понимая где-то в самой глубине души, что он не имеет права говорить ни слова.

«Ну не спеши, — моляще сказал он себе и вдруг понял, что самое страшное позади, он может думать, несмотря на то что в нем живет желание говорить, постоянно говорить, делиться своей радостью, ибо память о прекрасном — высшая радость, отпущенная человеку. — Ты ведь все понимаешь, Максим, ты отдаешь себе отчет в том, что он очень ждет, как ты ему все расскажешь, а тебе хочется все ему рассказать, но при этом ты пока еще понимаешь, что делать этого нельзя… Все не так страшно, — подумал он, — человек сильнее медицины, если бы она была сильнее нас, тогда бы никто никогда не умирал».

— Ну, — поторопил его Мюллер. — Я жду…

— Папа меня очень любил… Потому что я у него был единственный… У него была родинка на щеке… На левой… И красивая седая шевелюра… Мы с ним часто ездили гулять. В Узкое… Это маленькая деревня под Москвою… Там стояли ворота, построенные Паоло Трубецким… В них опускалось солнце… Все… Целиком… Только надо уметь ждать, пока оно опустится… Там есть такая точка, с которой это хорошо видно, сам Паоло Трубецкой показал это место папе…

— Как фамилия папы? — нетерпеливо спросил Мюллер, вопрошающе посмотрев на врача.