Наконец черный автомобиль вынырнул из-за поворота, затормозил у подъезда и остановился. Из него поспешно выбрался мистер Вейн и стремительно взбежал по ступенькам. Майору в ту минуту казалось, что у него разорвется сердце, но бороться с нетерпением он решил своим оружием – углубиться в выполнение обычных текущих занятий. Он вернулся к столу, включил настольную лампу, вынул автоматическое перо, отвинтил колпачок, положил перед собой чистый лист бумаги и стал машинально водить пером по бумаге, думая совсем о других вещах. Он рисовал цветы. Нарциссы. Они ему удавались особенно хорошо. Он умел рисовать прекрасные нарциссы.
До него донеслось хлопанье двери лифта, медленная, почти торжественная поступь мистера Вейна, который приближался к нему с той мерностью, с которой, верно, ледник полз от полюса к берегам Великобритании во время ледникового периода. Наконец отворилась наружная дверь, что вела в их отдел; последовавший затем момент тишины означал, что аккуратный и педантичный мистер Вейн снял пальто, повесил его на вешалку, разумеется застегнув для надежности верхнюю пуговицу, а вешалку поместил в шкаф. Затем привычным жестом снял с головы свою несколько ярковатую тирольскую шляпу и положил ее в ящик письменного стола. Как всегда, второй ящик сверху по правой стороне.
– Сэр. Майор Холли-Браунинг, можно войти?
Вейн застыл в дверном проеме, невозмутимый и ко всему безразличный евнух султанова гарема.
– А? Что? Вы меня напугали, мистер Вейн, совершенно не слышал, как вы вошли. Уже вернулись? Однако вы быстро.
– Да, сэр.
– Ну и отлично. Были трудности?
– Нет, сэр. Небольшие, сэр. Самолет отправился из Барселоны с незначительным опозданием. Затем должен вам сообщить, что в Хитроу я обменялся несколькими неприятными словами с одним типом из Форин-офиса. Он решил, что должен, видите ли, отвезти сначала всю почту в Уайт-холл, не вскрывая ее.
– Следовало позвонить мне.
– Я справился сам, сэр.
– Привезли почту?
– Да, сэр.
– Почему не выкладываете? Вейн, может, вы бы хотели подкрепиться чем-нибудь? Сходите перекусить. Мне нужно закончить работу над этим рапортом, а потом я займусь доставленным вами пакетом.
– Да, сэр. Вот он, сэр. Вызывайте меня без церемоний, если я понадоблюсь, сэр.
– Да, непременно. Хорошо, Вейн.
Вейн положил доставленный пакет на столик подле окна, повернулся и вышел из кабинета, оставив майора в одиночестве. Тот не смотрел на Вейна, но внимательно прислушивался к его шагам. Еще несколько минут притворялся погруженным в работу. Заставил себя выждать еще пятнадцать минут. Не хотелось торопиться и портить себе удовольствие. В конце концов, он вполне способен обождать еще некоторое время.
Последнее соображение действительно отвлекло его и унесло в прошлое. Холли-Браунинг отложил перо, нарциссы были забыты. Перед его глазами возникла темная камера на Лубянке. Год тысяча девятьсот двадцать третий.
Он вспоминал, как они с этим русским комиссаром, глаза которого светились умом и сочувствием, сидели почти рядом, чуть наискосок друг от друга. Это выражение терпеливого, осмысленного выжидания одновременно пугало и успокаивало. Левицкий приглашал Холли-Браунинга спорить, возражать ему и при этом каждый его аргумент опровергал мягко и убедительно. О, этот человек действительно был гением убеждения, он обладал тем блестящим, покоряющим обаянием, которое, минуя мозг, взывает непосредственно к сердцу; завоевывает и повелевает.
Шел неведомо какой час долгого допроса, к тому же силы Холли-Браунинга были ослаблены введением бромидов.
– Благодеяния и щедрость Британской империи известны всему миру. – С сожалением и стыдом вспоминал он сейчас свои тогдашние слова.
Русский внимательно выслушал, помолчал, размышляя. Затем ответил:
– Я не стал бы отрицать это. Действительно, ваша родина может похвастать и богатством, и великодушием. Но не слишком ли легко вы сами относитесь к вашим словам? Может быть, вы проанализируете реальность с другой точки зрения? Думаю, что результаты будут небезынтересны для вас.
Первым его предательством оказалось предательство воображения. Да, с таким поводырем, как Левицкий, майор позволил своему воображению свободу: он представил Raj [75] с точки зрения гонконгского кули, в семье которого насчитывается одиннадцать человек детей, а зарабатывает он меньше одного пенни в день; вообразил сипая, [76] которого отправили в плавание вокруг земного шара, наделив правом умирать за короля, которого тот не знал, за веру, которой не понимал, за офицера, которого не уважал, и за пять рупий в неделю; представил ткача на ткацкой фабрике в Лидсе, вдыхающего ядовитую пыль почерневшими легкими, в тридцать лет харкающего кровью, а в тридцать пять уже покойника; или…
– Реальная жизнь империи, – говорил Левицкий, – в значительной степени зависит от того места, с какого взирает на нее наблюдатель; от того, насколько он приближен к вершине пирамиды власти.
Он улыбался, понимание и сочувствие струились из его внимательных глаз. Он положил руку на плечо Холли-Браунинга, и тому стало приятно. Он полюбил силу и мужество этого человека, как, бывает, начинают любить друг друга солдаты, проведшие долгие месяцы вместе в окопах. Любить не физической, а какой-то духовной, какой-то святой любовью.
– Мне почему-то кажется, что вы начинаете понимать меня, – продолжал искуситель. – А для этого требуется огромное усилие воли. Джеймс, вы, должно быть, самый отважный человек на земле, вы встречались со смертью в бою сотни, может, тысячи раз. Но именно то, что вы пытаетесь сделать сейчас, и есть настоящая отвага. Отвага воли.
Майор с трудом подавил в себе желание подчиниться этому человеку. Был поздний час, они провели вместе так много времени.
– Подумайте над моими словами. Вам дают шанс вступить в мировую элиту. Таких предложений не делают дважды. Нельзя колебаться перед принятием решения стать членом подобного общества, вести жизнь, не запятнанную эксплуатацией и коррупцией. А это очень мощный эликсир.
Истина была прекрасно известна майору Холли-Браунингу и состояла она в том, что большинство людей охотно согласились бы стать шпионами и предать собственную родину. В этом смысле Джулиан отнюдь не был исключением. Предательство по-своему довольно банальная вещь. Левицкий играл на струнах обиды и неудовлетворенности, на струнах чувств, которые все без исключения люди питают либо к тем, кто удачливее их, либо к капризам судьбы, к простой удаче, которая правит триумфами и поражениями человечества. И, играя на них, этот опытный искуситель мог бы всего за пару дней превратить в предателя любого чиновника или ремесленника.
Стыд за прошлое душил майора. Он ненавидел себя за ту слабость. Ненавидел себя за то, что уступил. И даже сейчас чувствовал, как затопляет его это чувство.