— Булава, — поправил Штирлиц. — Корона — это Европа, у них булава.
— Какая разница? Смаль-Стоцкий как-то изложил мне свое кредо. Человек, говорил он, выше национальной или классовой принадлежности. Человек, если следовать Ницше, средоточие всех ценностей мира. Милосердие должно проявляться в том, чтобы человеку позволяли выявлять себя там, где он может это сделать. Пусть даже в бандитизме, как Бандера. Меня, говорил Смаль, привлекает немецкий рационализм, немецкий дух. Я прошел комиссию — я голубоглаз, строение моего черепа не отличается от арийского, я взираю на украинцев глазами западного человека, который рассматривает этот район лишь как точку приложения стратегических интересов рейха. Без меня, без моей помощи и консультации вам, арийцам, это сделать трудно. Я лучше вас знаю тупость и стадность моего кровного племени. Я знаю, как повернуть их во имя германского блага.
— Как? — спросил Штирлиц.
— Довольно просто… Вы думаете, какой-нибудь чиновник Розенберга не мог бы положить конец сваре между их вождями?
— Мог бы.
— Естественно. Но мы используем их не только сегодня. Они важны и в будущем. Мы можем играть ими, словно пальчиками детишек, — знаете, как это нежно, когда взрослая рука прикладывает пухлый пальчик несмышленыша к белым и черным клавишам и рождается мелодия, угодная нам, в то время как дитя считает, что эта музыка рождена им.
Штирлиц представил себе малыша возле рояля и рядом с ним Фохта. Он увидел это близко и явственно, он услышал скрип высокого, на винте, табурета и даже ощутил запах лака. Жестокая злоба поднялась в нем, злоба, рожденная несовместимостью понятий — Фохт, дитя, музыка, доверчивые немцы, чистота клавишей. Осознание этой причинности вызвало в Штирлице усталость, ибо выносливость человека не безгранична.
— Каковы мои задачи? — спросил Штирлиц для того лишь, чтобы что-то сказать, — он боялся потерять над собой контроль.
— Да, в общем-то, все отлажено, дорогой Штирлиц. Если у вас нет особых интересов, я просил бы вас обговорить с Мельником формы работы с его людьми в Штатах: в ближайшее время это будет в высшей мере злободневно, думается мне.
— Предполагаете включение Вашингтона в драку?
— Ни в коем случае. Предполагаю давление на Рузвельта. Со всех сторон. В Штатах разворачивают работу контролируемые нами группы китайских, испанских, украинских, русских, ирландских и венгерских националистов — это миллионов пять по крайней мере.
— Не тешьте себя иллюзиями. Если силе массы противопоставить насилие меньшинства, победит сила.
— Вы не верите во влияние прогерманских кругов в Штатах?
— Не верю.
— Почему?
— Потому, что англофильские влияния там сильнее. И не надо врать себе. Пропаганда пропагандой, а у нас работа, за которую придется отвечать. Нам с вами. Исполнителям.
— Я предлагал вам перспективную проблему, — извиняюще пояснил Фохт. — Мне думалось, что это совпадает с вашими интересами.
— Спасибо. Как размышление для далекого будущего это занятно. А сейчас? В связи с кампанией?
— По нашей линии как будто все в порядке. Мы держим в руках Мельника и Бандеру. И тот и другой отправили к Рундштедту в расположение группы «Юг» своих людей для создания «походных групп» — такого еще не было раньше: вместе с армией двинутся оуновцы, одетые в немецкую форму, которые начнут наводить порядок незамедлительно, как только войдет в украинский город наш первый танк.
«Значит, блок Розенберга с армией уже состоялся, — отметил Штирлиц. — Это — новое в раскладе сил. Это против Гиммлера и Бормана. Это важно».
— А ваша задача? Ваш, лично ваш интерес?
Фохт подвинул Штирлицу ящик с сигарами, долго обрезал кончик толстой «Гаваны», обстоятельно прикуривал, обнося спичкой сухой табак со всех сторон, пока не затрещало голубоватым дымком, и лишь потом ответил:
— Вы же не очень верите мне, Штирлиц. Отчего я должен верить вам?
— Как знаете. Я свои дела сделал, сейчас я в вашем распоряжении, а чтобы приносить пользу тому, кому я подчинен, мне надо понять личный интерес каждого. Он ведь у нас неразделим с интересом национальным, нет?
— Конечно, нет. — Фохт принял игру Штирлица. Они понимали друг друга быстро и верно, потому что друг другу не доверяли, и похожи сейчас были на мальчишек, которые балуются, толкаясь плечами, и при этом прыгают на одной ноге. — Думаю, что нашим национальным интересам небезразлично ближайшее будущее; иноземцы, приходившие в Россию, всегда допускали ошибки, вызванные навязыванием своих методов, отрицанием услуг аборигенов-коллаборационистов. Вот я и хочу, чтобы ошибка прошлого не повторилась сейчас, в начале этой великой кампании.
— Разумно, — согласился Штирлиц. — Именно это меня интересовало.
— Наша с вами общая задача, таким образом, — подчеркнул Фохт, — состоит в том, чтобы с первого же дня исключить всякую возможность ошибок.
— Вы сказали «Россия». Оговорились или намеренно не проводите границы между Россией и Украиной?
— Славяне… — Фохт пожал плечами.
— Вы предполагаете организацию власти, подобной режимам Тиссо и Павелича?
— Тиссо мы создали, чтобы успокоить Хорти; Павелич — это кость, брошенная Муссолини. Здесь будет иное образование, чисто вассального порядка.
Именно это и надо было выяснить Штирлицу. Фохт сказал то, что говорить был не должен. «Вассальное образование» входило в сферу его личного интереса значительно в большей степени, чем в сферу интересов фюрера. В этом «вассальном образовании» он рассчитывал получить пост, который прибавил бы квадратиков на его погонах и поднял его на следующую ступеньку в нацистской иерархии. Но Фохт не понимал, что в данном случае его личная заинтересованность входила в противоречие с идеей Гитлера, который никогда, ни разу, ни в одном своем выступлении не говорил о возможности создания каких-либо «образований» на территории Советского Союза: только жизненное пространство для немецких колонистов! Никаких поблажек украинцам, белорусам, россиянам — все это материал для ликвидации, депортации, колонизации, не больше.
Выпускник Иваново-Вознесенского технологического института Альфред Розенберг, имперский министр восточных территорий и шеф международного отдела НСДАП, хотел делом доказать фюреру, что практика его министерства окажется более действенной, чем работа полиции Гиммлера и надзор гауляйтера Коха, ставленника партийной канцелярии Бормана.
«Центр.
Настаиваю на точной дате войны — ночь 22.6.
Юстас».
— Поймите же, мой дорогой, — все тем же ровным, лишенным каких бы то ни было интонаций голосом продолжал седой штандартенфюрер, — вы обречены на то, чтобы сказать правду. Человек, попав в Карлсбад, если только он не поражен раком, должен выздороветь. Человек, если он любит прекрасную, веселую, умную женщину, должен стать счастливым рогоносцем. Человек, оказавшийся в нашей тюрьме, должен сказать всю правду. Мы учитываем особенности немецкого национального характера, который выверен прагматизмом мышления миллионов наших предков.