Ричардом владело необыкновенное чувство собственного раскрепощения. Его пальцы буквально летали над листом бумаги, рождая интересные линии, а каждая из них порождала другую, все вместе они сливались в беспорядок художественной свободы. Что бы Лэймар ни сделал с Ричардом или Ричарду, как бы ни называть его действия, важно было одно — он сумел освободить Ричарда от внутренних оков. Его сейчас совершенно не волновало, насколько соответствует «канонам» то, что он создает, он не испытывал внутреннего сопротивления и нежелания работать, с него слетел налет ложной «премудрости». Его работа была чистым проявлением потока его ид — или ид Лэймара.
Небеса на картине были представлены пурпурной вершиной горы, теряющейся в облаках. Наш всемилостивый Господь предстал в облике добродушного короля рокеров — папаши Кула, который небрежно развалился, как на святом престоле, на седле своего «харли дэвидсона». Сильные черты его лица излучали справедливость и благость, у левой стопы восседал его единственный сын — Иисус по кличке Дорожный Капитан, затянутый в блестящую кожу, его удлиненное аскетическое лицо казалось еще длиннее от того, что из-под платка свисал длинный конский хвост. На кем красовалась татуировка ИИСУС — ЭТО ЛЮБОВЬ. Лицо его также выражало благоволение и всепрощение. Здесь же находился малютка Оделл. Ричард, если можно так выразиться, разбудил мальчика; он исцелил его от заячьей губы и придал его глазам осмысленное и живое выражение. Он дал ему громадное мешковатое тело деревенского здоровяка и наградил красивыми мышцами штангиста среднего веса. Его рот больше не был крошечной щелью, спрятанной под чудовищным провалом в верхней челюсти, — теперь это были твердо очерченные и красноречивые уста. Теперь, когда у несчастного Оделла появились скуловые кости и носовая перегородка, его лицо приобрело одно свойство, которого Оделл был начисто лишен при жизни, — теперь его лицо излучало гордое человеческое достоинство. Ричард уже почти закончил фигуру Оделла, когда до него дошло, что он заново изобрел Лила Абнера Аль Каппа. Но это было в порядке вещей: как Абнеру, так и Оделлу были одинаково присущи какая-то домашность и босоногость.
Была почти полночь, когда он закончил набросок первой, верхней половины картины, но охватившая его лихорадка не позволила ему остановиться. Он был охвачен священным огнем творчества, такого огня он не чувствовал ни разу в своей прошлой жизни.
"Оу,— думал он, — мамочка, если бы ты могла увидеть это!"
Для Бада Пьюти он старался представить себе такую вечную и всепоглощающую боль, которая находилась бы за пределами человеческого понимания. Но как можно передать в плоском изображении все убожество пытаемого человека, окончательный и полный распад личности? Ричард постарался думать о жестокостях и представлять себе ее жертвы: образы убитых в этом самом доме стариков; этого показалось ему мало — он представил себе узников Освенцима — бесконечную череду костлявых трупов на желобах крематория; он вспомнил знаменитые фотографии всепожирающего пламени напалма во Вьетнаме; из этого пламени выбегает крошечная девочка, а ее мать и маленький братишка остаются гореть в рукотворной геенне; представил он себе тот кадр из фильма Запрудера, на котором разлетается на куски череп президента Кеннеди. Кусок черепа летит в воздухе, а за ним тянется тонкая сеть вещества мозга.
Но здесь не годился ни один из этих образов; они не соответствовали образу, который ему предстояло создать.
Что на свете есть самое худшее для человека, что такое самая страшная вещь, которая тебе известна или о которой ты слышал, спрашивал он себя? Тот сумасброд из «Молчания ягнят» с его дамскими костюмчиками? Немецкий офицер, который заставляет Софи решать, какой из ее детей останется жить, а какой умрет? Крики парней из Скоттсборо, которых толпа тащила к деревьям, чтобы повесить, зная, что они были невиновны?
Нет, подумал он, самая страшная история — история человека, который ослепил свою мать. У него не хватило духу убить ее. Он не был достаточно силен, чтобы совершить убийство, хотя он ненавидел ее столь же сильно, как любил. Ричард пытался вспомнить, как именно он бил ее своими неуклюжими скованными руками, его выплеснувшуюся наружу ненависть, звуки ударов ножа, который резал кожу и вонзался в глазницы. Он помнил, как она стонала и плакала. Боже, как она просила пощадить ее. Но она была так слаба. Она очень долго подавляла его волю, но как же она была слаба! Он почувствовал наконец свою силу, и это принесло ему чувство грязного, животного удовлетворения.
— Вот тебе, мамуля, вот тебе! Теперь и ты узнаешь, каково сносить все это на своей шкуре!
Теперь он сумел подавить в себе проклятую слабость и, используя ее, как уголь в топке своего творчества, с удвоенной энергией принялся рисовать дальше.
* * *
Лэймар сидел в позе роденовского мыслителя и наблюдал, как восходит солнце. Оно медленно выплывало из-за горизонта на краю равнины, простершейся вдоль шоссе, предвещая наступление жаркого, типично оклахомского дня. Это было раннее, поистине сельское солнце, его без красивых слов приветствовали только те, кто вставал до его восхода, чтобы успеть исполнить большую часть своего огромного труда до тех пор, пока не станет по-настоящему жарко. Солнце в эти минуты выглядело огромным шаром, окрашенным в кровавый оттенок, оно было почти оранжевым, но при этом казалось холодным. Лэймар смотрел на солнце без всякого выражения в глазах. Казалось, он полностью растратил свою ярость в течение последних бессонных дней и ночей, проведенных в борьбе с лихорадкой, болью и страшным котом, который продолжал охотиться за ним. Черты лица Лэймара словно размякли, в глазах не было ничего, кроме скуки. Он был раздет до пояса, половина льва на его груди выглядела как небрежный набросок. Его волосы слиплись сосульками и были неаккуратно закинуты на широкую спину. Он дышал ртом, пропуская воздух через сухие, потрескавшиеся губы. Он не шевелился; он казался столь же мертвым, как кусок камня, но вздувшиеся вены на мускулистой правой руке да судорога, временами пробегавшая по его большим кистям, выдавали присутствие жизни в этом человеке.
Он сидел на этом месте с трех часов ночи, после своего возвращения с очередной ночной прогулки.
Ричард робко приблизился к нему. Он чувствовал себя маленьким мальчиком, прикоснувшимся к истинному величию.
Он стоял рядом, ожидая, пока его позовут.
Прошло немало времени, прежде чем Лэймар взглянул на него.
Ричард заметил на лице Лэймара две блестящие полоски, проведенные в вертикальном направлении по его щекам. Этих полосок раньше не было, и они не вязались с привычным образом Лэймара. Наконец Ричард понял, что то были следы слез. Все это время Лэймар молча плакал.
— Лэймар, с тобой все в порядке?
— Мне очень больно, Ричард, о, как же мне больно, — ответил Лэймар, — это такая боль, что я сомневаюсь, смогу ли я с ней справиться.
— Лэймар, пожалуйста, возьми себя в руки. Подумай, что мы станем делать без тебя? Что будет с нами? Ты преодолеешь это. Перед рассветом ночь всегда кажется темнее.
— Черт возьми, Ричард, ведь этот несчастный мальчик в жизни никогда не сделал никому ничего плохого. Это я заставлял его делать зло. Это я должен был погибнуть, а не он. А ведь я обещал отвезти его на могилу мамы и не сделал этого. Теперь его даже не похоронят по-человечески. Они бросят его в какую-нибудь братскую могилу, где зарывают неизвестных бродяг, и все. Это так грустно. Сдохнуть можно, как грустно.