— Если мне не купят попугая с носом, как у тети Сони, я не буду кушять! И дышять свежим воздухом не пойду! Задохнусь вот тут насмерть, в твоей душьной комнате! Или пойду в сад кушять ихние макароны — ты этого хочешь?
Позже Васю пристроили в специальную английскую школу. С улицы детей туда не брали, надо было проходить комиссию, которая проверяла «общий культурный уровень семьи». Для этого детей обескураживали странными вопросами.
Например, Васю спросили:
— Как ты думаешь, Вася, зачем нужны музеи?
Он усмехнулся и сказал:
— Нет, ей гляньте на них! А Тутанхомона вам — шьто, на улице показывать?
В ташкентском театре драмы и комедии имени Горького были два таких персонажа, словно Пат и Паташон: рабочий сцены, молчаливый и тощий узбек Джура, и маленький, толстенький завхоз Лифшиц. Мне приходилось бывать там на репетициях, и помню сценку в фойе: Джура выносит на плече свернутый в рулон ковер и мрачно спрашивает Лифшица: — Липчиц! Кавор бит? (то есть, выбивать ли ковер?)
А Лифшиц ему проникновенно так: — Джюра, ей работаете в русском теятре! Надо говорить мьягче: «ка-вьё-ор»…
Между прочим, довольно долго я не отдавала отчет — откуда этот южно-русский говорок в Ташкенте, хотя знала, что там живет множество эвакуированных во время войны, да так и осевших в этом городе одесситов. Поняла гораздо позже, уже в Израиле, встречая повсюду этот юмор, быстроту реакции, удивительную жизнестойкость бывших одесситов. Хотя, разве одесситы бывают бывшими?
Как же я люблю Одессу!
Я всегда ее любила — по книгам, ни разу в ней не бывав. Стоит ли объяснять, что значат для литератора эти имена — Бабель, Олеша, Паустовский, Ильф и Петров?..
Покидая в 90-м Советский Союз, я оплакивала свою несбывшуюся Одессу, так как была уверена, что уже никогда, никогда не окажусь на ее легендарных улицах и бульварах… Но так уж случилось: в тяжелом и нищем 93-м меня — уже из Израиля — пригласили приехать в Одессу, выступить.
И вот — промозглый ноябрь, некогда очаровательные, но обветшавшие особняки, вывернутые лампочки в подъездах, выбитые окна… Первая наша встреча с легендарным городом как-то не заладилась. А может, грустно подумала я, Одессы-то уже и нет, одесситы разъехались, остались дожди, грязь, уныние и запустение…
С такими тяжелыми мыслями я взобралась в вагон пустого, по вечернему времени, трамвая.
И первым делом увидела плакат, на котором была изображена дамочка, перебегающая трамвайные пути. Рисунок был снабжен четверостишием:
Быть может, мечтая о сцене, о славе,
Она отступила от уличных правил,
Забыв, что подобная неосторожность
Буквально отрежет такую возможность!
Замерев от восторга, я опустила взгляд, и на спинке скамьи впереди себя увидела процарапанное: «Все мущины — обманщики и притворщики!», а чуть ниже: «Вы, Розочка, тоже не ангел!»
А уж усевшись и подобрав с сиденья оставленный газетный лист, немедленно уперлась в объявление Одесской киностудии: «Для съемок нового цветного, широкоформатного художественного фильма требуются люди с идиотским выражением лица». И не успев задохнуться проглоченным воплем удачи, тут же прочла в разделе «Спортивные новости»: «Вчера в Москве состоялся матч между одесским „Черноморцем“ и местной футбольной командой».
Нет, подумала я, Одесса никуда не уехала, ее не размыли дожди, просто она переживает очередную эпоху очередной революции…
Надо, поняла я, оказаться в одесском трамвае в час пик. И уже на другой день я висела на ступеньке трамвая, вслушиваясь в перекличку внутри вагона: «Соня, ты вошла, Соня?!» — «Она еще как вошла! Она уже трижды мне на ногу наступила!»
Меня подпирал какой-то молодой человек в голубой рубахе. Он висел на подножке, двери не закрывались, и вагоновожатый время от времени говорил в микрофон: «Ну ты, холубой… поднимись же с подножки… Холубой, я ж сейчас не знаю — шо будет… Тебя мамця не узнает, холубой…» Наконец, он остановил трамвай, выскочил с обрубком резинового шланга в руке, подбежал к задней двери и со всего размаху ка-ак треснет по спине молодого человека!
Я со страху чуть не свалилась. Вот, думаю, будет сейчас побоище! Ничуть не бывало. Не выпуская поручней из рук, молодой человек повернул голову в профиль и сказал спокойно: «Не понял юмора!»
И еще одну прелестную сцену видела я в одесском трамвае. Это был полупустой вагон, и у окна сидели две то ли москвички, то ли петербуржанки. Одна из них громко обсуждала пыльную, грязную и провинциальную Одессу, которая есть ни что иное — как литературный миф… После этих ее слов в вагоне воцарилась тяжелая пауза. Одесситы переглядывались и ждали — кто возьмет соло. Наконец, маленький сутулый старичок, меланхолично глядя перед собой, сказал задумчиво: «Да-а-а… коне-е-ечно… Одесса могла понравиться только такому голодранцу, как Пушкин… Но он здесь полюбил, и ему ответили взаимностью! А вам, мадам, даже если б вы и полюбили здесь кого-то, ответить взаимностью не смог бы даже такой старый еврей, как я!» И все вздохнули с облегчением, и трамвай покатил дальше…
А объявления — одесские объявления! Таблички, дощечки, записки… На дверях одной аптеки я видела целых два. Одно казенное: «Аптека временно закрыта», другое рукописное, пониже: «Фима, заходи!»
А на дверях круглосуточной аптеки висел листок с написанным от руки: «Слышу! Уже иду!»…
В те дни я просто гуляла и гуляла по Одессе, заглядывая в какие-то лавки, посматривая в открытые окна, забредая во дворы… С одного балкона свешивался по грудь старик в тельняшке, видно, из бывших моряков.
— «Хаю-ду-ю-ду, вашу мать! — орал он на ссорящихся во дворе соседок. — Гуд морнинг, бляди!»
И вот так, гуляя, из дверей одной раскрытой настежь лавочки я услышала:
— Дама, зайдите! Такого вы еще не видали!
Я, конечно, вошла, и едва взглянула, поняла: да, такого я не видала. Это была величавая женщина с лицом императрицы, невероятных габаритов. Третий подбородок плавно переходил у нее в грудь, грудь — в живот, живот — в колени. И все это расстилалось вокруг и занимало всю небольшую комнатку. А на прилавке перед ней были разложены женские рейтузы невероятных расцветок, какие в народе называются «сотчные».
Увидев меня, она схватила огромные фиолетовые трико, развернула баяном на своем могучем бюсте и страстно проговорила: