Белая голубка Кордовы | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Увидев Ритку, он замолчал и долго одобрительно покачивал головой. Ритка была замечательно хороша: сочетание серых глаз, черных, будто углем наведенных бровей и жестких смоляных кудрей у кого угодно из мужиков вызывало блаженную оторопь.

Нюся приступила к долгому рассказу на идиш о сновидениях дочери, но та оборвала ее и потребовала говорить не по-малански, а по-русски.

По-русски, так по-русски. Девочке снится покойный отец, которого она никогда в глаза не видала. Скорбный, глаз не поднимает, в разговоры не вступает, ищет чего-то, но, видимо, не находит…

— Так, — сказал Меир-Зигмунд, и все замолчали. И молчали несколько хороших минут, в течение которых настырная муха, невесть как угодившая в стеклянный домик ханукии, что стоял на подоконнике за спиною старичка в ожидании ханукальной поры, билась в своей темнице, не в силах пробить стекло…

Это был странный потаенный миг, когда Ритка вдруг ощутила безысходность любой жизни: своей, матери, маленького затененного старика Меира-Зигмунда, плененной в ханукии мухи, своего навеки уже плененного отца и ребенка, плененного в темнице ее утробы.

Сновидения, сказал, наконец, хухэм, это очень серьезно. В нашей традиции им посвящено множество комментариев. Когда Иосиф Прекрасный увидел свой пророческий сон в темнице фараона…

— А можно без фараона? — перебила грубая Ритка. — Я хочу знать — чего папа хочет.

Меир-Зигмунд поднял на нее свои, запертые в темницу ресниц, слезящиеся глаза.

— Ты беременна? — проговорил он.

Обе женщины переглянулись и застыли. На вопрос старика ответа не последовало.

— Ты — беременна, — повторил хухэм, — и носишь его имя. И хочешь это имя убить. Вот поэтому он печальный.

Ритка молча поднялась и молча вышла…

Нюся догнала ее уже чуть не у вокзала. Она запыхалась, говорила быстро, убежденно: хухэму она уплатила, как полагается, и пусть он будет здоров, но эти его майсы не надо брать к сердцу. Надо выкинуть из себя ту ошибочную заразу, шоб спокойно и успешно жить дальше.

— Что ж ты меня не выкинула, — остановилась Ритка. И Нюсе стоило бы умолкнуть: никогда она не могла определить границу, за которой дочь становилась неуправляемой и даже опасной. И сейчас опять понесла что-то о таком спецьялисте, который не просто, а наркоз обещает, и здоровье сбережет, и свободна будешь, и, наконец, поумнеешь.

Так они шли: Ритка быстро, стараясь оторваться от матери. Та — тяжело поспевая за ее молодыми легкими ногами.

— Все забудешь, — задыхаясь, сказала Нюся. — Такой спец, такой спец…

Дочь остановилась и, глядя прямо в паническую глубину темных материнских глаз, отчеканила с холодным свистящим бешенством:

— Засунь своего спеца в свою глупую задницу!

* * *

То, что он трагически погорячился насчет ноги этой и ноги той, Сёме стало ясно еще когда он с чемоданчиком в руке отворил калитку и ступил во двор своим ортопедическим ботинком. Сердце ощутило безрадостную пустоту дома.

Нет, Лида копалась, как обычно, в своих грядках, безумный капитан Рахмил — китель на голое тело — пристегнув ремень к железной перекладине, равномерно точил опасную бритву на своей кровати возле сарая. В ногах у него сидела Любка-фашистка, благоговейно следя за скольжением блескучего под солнцем лезвия…

Все было как всегда, и все было потеряно: в воздухе, в воздухе он не услышал того сладостного, источаемого только Риткой аромата вспотевшей на солнце юной кожи, тыквенных семечек и еще чего-то неуловимо терпкого, неназываемого, исходящего от ее нагретых полднем смоляных кудрей. Воздух опустел, вот оно что.

Сёма проковылял в дом, умылся, выпил чаю и только потом вышел на террасу, под которой цвели во всю мочь жаркие Лидины георгины и флоксы.

— А где… эти? — наконец, мрачно спросил он, неопределенно мотнув головой.

Лида разогнулась и беззаботно доложила, что эти ушли, и по слухам сняли где-то на Иерусалимке домик.

— Да и ладно, — добавила она, — меньше народу, меньше говна. — И рукой, испачканной в черной жирной земле, махнула в сторону Рахмила: — Куда б еще этого деть.

4

Иерусалимка так и называлась потому, что прежде была еврейской частью города; тянулась она между теплоэлектростанцией и Южным Бугом, и когда-то была оживленным местом, обиталищем живописной бедноты. Жили здесь сапожники, грузчики, забойщики скота, водопроводчики, ремесленники всех профессий; возникали и вновь исчезали в кутузках спекулянты и воры в законе.

После войны от разбомбленной Иерусалимки остались, по сути, две улицы — Переца и Эдельштейна. Встречались на них и каменные дома, но неказистые, вроде дома, где жил со своей мягчайшей женой Кларой пьющий и мятежный водопроводчик Шайка Альперович. Дом их, с одного крыла одноэтажный, с другого — двухэтажный так и парил, словно подбитый, на двух разных крыльях, и сходство с подбитым петухом становилось совершенным в дни драк, когда повсюду летал пух от подушек. Могучий бык, Шайка периодически с кем-то дрался, нанося сопернику увечья. После очередной драки сбегал к родственникам в село, пережидая тревогу, — недели на три, пока его искала милиция. Буйное отчаяние в нем было смешано с внутренней трусостью.

Рядом, на улице Эдельштейна, жил тунеядец Вольфсон. Он нигде не работал, вел политические беседы, ругал правительство, знал все обо всех и перепродавал на рынке часики и камешки. К нему захаживал Исаак — высокий, очень представительный красавец в изумительном костюме-тройке, с мягким, чудесного тембра голосом, глупости какой-то клинической. Своим завораживающим голосом он часами рассказывал, как нужно выбирать на рынке курицу, куда ей дуть, какого вида и цвета должна быть гузка. Уговаривал Вольфсона купить орден — какой-нибудь серьезный, вроде Героя Соцтруда. Говорил — с орденом вам будет, вот увидите, легче жить, хотя тунеядец Вольфсон и так на жизнь не жаловался.

И если медленно прогуляться вдоль по улице Переца, а потом завернуть тем же неторопливым ходом на улицу Эдельштейна, пересчитывая окна и рассказывая о тамошних жильцах, об истории каждой семьи, составляющей пестрое народонаселение Иерусалимки, то можно никогда не закончить — подобно Шехерезаде — эту восхитительную прогулку.

* * *

Нюся с Риткой сняли квартиру в старом — еще времен Тараса Шевченки — глинобитном домике, поделенном на три квартиры. В одной жил водитель хлебозавода Миша, с бездетной женой Соней, другую снимала разведенка с двумя детьми. Третья принадлежала известному вору Володьке. Был он вором в законе и сидел почти все время. Квартиру двум женщинам сдала его бывшая жена, с условием, что Нюся станет посылать Володьке передачи в лагерь. Плата была небольшая, Нюся честно ее отбывала, и они с Риткой то и дело заколачивали очередную посылку Володьке: шмат сала, вобла, консервы, кило сахару, папиросы «Казбек».