И все не мог понять — что же так его поразило? Ночью проснулся и понял: мгновенность реакции. Не то, что смело кинулся на обидчика, а то, что молниеносно план сложил в своей головенке: момент, присутствие учителя, свидетели, масштаб наказания, — и с молниеносной решимостью этот план осуществил.
— Стратег и снайпер, — хрипло пробормотал сам себе.
— Ты что? — сонно спросила жена.
— Ничего, спи.
С Дзюбой впоследствии еще пришлось немало и изобретательно драться. Могутный второгодник был силен, как слон, и как слон неповоротлив; Захарка же, что в драках, что в играх, обладал реакцией удивительной — на затылке у него, что ли, лишняя пара глаз имелась — издалека чуял появление Дзюбы. Тот еще не успеет подтянуть растопыренными ладонями штаны (он смешно подтягивал штаны: подхватывал с бедер запястьями и тянул их кверху), а малыш уже начеку. И безжалостный, гад: кулак маленький, а злой, и ноги, как поршни!
Помирились и подружились они, собственно, на маминых похоронах, вернее, после похорон, когда все боялись к Захару подступиться, а Дзюба, бугай и дурак Дзюба явился к нему прямо домой, облапил и впервые сказал: «Захарыч!».
Правда, в то время Дзюба уже знал, что мамка Захара — тренер в спортивном обществе «Авангард», сам тогда начал заниматься боксом. Он явился на похороны, и хотя шел позади всех, видел, как красиво и молча друзья и воспитанники шли за ее гробом, словно рыцари ордена Калатравы, подняв обнаженные рапиры, на рукоятках и граненых клинках которых вспыхивало и гасло, вспыхивало и гасло апрельское солнце…
Но дело не в этом.
Мама хотела сделать из сына спортсмена и отдала его в кружок дзюдо, где он отлично продвигался, и таскала с собой на соревнования и тренировки, а вечерами, в дни трансляций всесоюзных и международных футбольных матчей, они валялись в обнимку на своей тахте, одновременно вопя:
— Го-о-ол!!!
Но дядя Сёма первым заметил совсем другой настрой мыслей мальчика и сразу сказал племяннице:
— Нет, Зюня тебе скакать не станет. Ты слышишь? Зюня задумчивый, и везде рисует, где только может, — вон, всю стену в сарае мне испоганил. Его надо пустить по искусству.
И допек-таки, допек ее: в пятом классе эта шалава отвела-таки сына в художественную школу, что на улице Первомайской.
А там уже год как учился Андрюша…
Так это странно было, и если вдуматься: сколько на этом свете неизъяснимого, в смысле движений нашего сердца. Вот не любил же Сёма Захара Кордовина, мало сказать — не любил: ненавидел. Не только за то, что так легко и бездумно, так походя, тот увлек и увез Нюсю, не только потому, что необычайная удачливость его — во всем, во всем, даже в смерти! — не давала Сёме покоя. Нет, не поэтому.
Все ж удача и Сёме не изменяла в главном: всю войну пропахал, жив остался, — нет, бога незачем гневить. А потому, что необъяснимым образом Захар продолжал цепко жить в своих потомках. И не во внешности дело, хотя, глядя в эти серые наследные глаза, так и вспомнишь библейское «мене, мене, текел, упарсин»… Дело в пружинистой силе — в точности, ладности и уместности, — где бы те ни появлялись.
Вот это и было самым странным: Захара ненавидел, а Зюню, так страшно повторяющего деда в жестах, ухватках, улыбке — да во всем, черт его побери, во всем! — Зюню любил беззащитно и горячо, так, что эта шалава могла из Сёмы веровки вить по любому поводу.
Хотел он только одного: чтобы ребенок был здоров, при деле был, и вырос порядочным человеком.
А как эти двое — мать и сын — были меж собой схожи! Ведь рехнуться впору, глядя: одно лицо, одни повадки, тот же смех… и оторвать их друг от друга невозможно. Со дня рождения малыша спят в одной постели, вечно в обнимку, как сиамские близнецы. Утром зайдешь будить: спят беспробудно, обнявшись. А парень растет… куда это годится?
— Ты вот что, Рита, — сказал он однажды утром, когда на кухне она чистила зубы над раковиной. — Выделю я Зюне уголок в столовой. Буфет поставим поперек… от так… — он показал выпрямленной ладонью. — За ним раскладушка станет. А потом я ему топчан собью.
Она повернулась, со щеткой в белом рту, оскаленная, как волчица, у которой ее щенка хотят отнять.
— Это зачем? — спросила.
Тогда он проговорил, нахмурясь, но просто и естественно, ибо готовился к этому разговору месяца два:
— Потому что парню — десять, и что это за дело — в одной кровати с матерью спать!
Она вынула щетку изо рта, сплюнула в раковину, набрала в рот большой глоток из ладони, прополоскала и выплюнула. Развернулась к нему и отчеканила:
— Ты что дядя, спятил?! Что у тебя там, под кумполом, копошится, а?! Это мой ребенок!
Он махнул рукой и вышел из кухни.
Немного позже подступался с этим назревшим вопросом к самому Зюне. Тот тоже спросил с недоумением — зачем?
— Так неудобно же. Тесно.
— Нет, у нас тахта широкая, — ответил мальчик, возвращаясь к своей лепке — в то время он страшно увлекался изготовлением из пластилина целой армии самых разных персонажей и зверей: вылепит весь сюжет целой сказки, всех расставит на картонке, каждого в другой позе. И все крошечные, но у каждого свое выражение лица или морды, которое он выдавливал при помощи двух спичек, по-разному заостренных: копьем и лопаточкой.
— Зюня, послушай… Такие большие мальчики уже спят самостоятельно.
— Почему? — подняв голову от своей кропотливой деятельности, спросил ребенок с Риткиным выражением лица.
И дядя Сёма точно так же, как с Риткой, махнул рукой и вышел на крыльцо, совершенно не понимая — как быть, и что с ним-то самим, с ним что происходит? И до каких пор это будет продолжаться…
* * *
По субботам мальчик ходил с дядей Сёмой в баню, ту, что на Замостье. Через мост с лязгом тащился трамвай, но они с дядей Сёмой топали пешком, с чемоданчиком, в который тетя Лида складывала чистое белье. В бане можно было снять отдельный номер, но они с дядей Сёмой всегда мылись в общем зале — не из экономии, просто так веселее, всегда можно перекинуться словом со знакомыми. По субботам мылись и дядя Шайка, и старый Глейзер, и огромный Трейгер, у которого так же равномерно, как нижняя губа, ходил на шарнирах меж ногами дряблый толстый шмат.
Сначала они получали в общем зале шайки и ключ от шкафчика, который Зюня сразу надевал на шею. Раздевались и голые ковыляли (дядька без ортопедического ботинка — в нем не помоешься — страшно кренясь на сторону, вынужденный опираться на худое мальчишеское плечо) — в зал, где дядя Сёма валился на мраморный полок, а Зюня бежал с шайкой к холодному и горячему кранам. Поочередно их открывая, наполнял шайку и рьяно дотошно скреб жесткой мочалкой дядю — его больную ногу, свисающую жгутом, сутулую спину… После чего наступало самое страшное и ненавистное: мытье Зюниной вихрастой головы, непременно горячей-горячей водой.