«Ну, сынка, иди, — сказал отец, — иди и не бойся…»
Отец часто повторял эту фразу: «иди и не бойся». Он всегда был смелым человеком, его отец: и когда его оклеветали в тридцать седьмом, и когда он строил дорогу на Колыме, и на фронте — сначала в штрафбате, а потом в саперных войсках, где он дослужился до майора и получил три ордена, тяжелое ранение и контузию. Он всегда был смелым человеком, всегда и всюду — кроме дома. Здесь, когда начинались скандалы, Ленька прятал голову под подушку, чтобы не видеть отца — совсем непохожего на самого себя, жалкого и беспомощного… После скандалов и мать и отец задабривали Леньку, каждый старался утащить его к себе, а сердце у мальчонки разрывалось, потому что нет детей, которые бы любили мать больше отца или наоборот. Пожалуй, никто так не наделен чувством справедливости, как дети.
«Иди и не бойся…» Ленька часто вспоминал слова отца во время домашних скандалов. Укрыв голову подушкой, он плакал, потому что гнетущее чувство страха не покидало его в те часы: ничто так не калечит ребенка, как домашние сцены.
Вчера вечером, когда он сидел с Костенко и Садчиковым, страх, похожий на тот, который он испытывал дома, ушел, и тюрьма не казалась ему такой ужасной, как днем у Льва. Но сейчас снова давешний тяжелый и липкий страх делал его безвольным и обессиленным. Постепенно в нем рождалось чувство сначала непонятной, а потом все более осязаемой и давящей злости. Его стали раздражать шаги проходящих мимо людей, количество этих проклятых трещин на паркете, полумрак, который его окружал, и тишина, царившая вокруг. Потом он вспомнил горьковского Самгина и тот эпизод, который Лев вместе с ними читал в классе вслух. И эти страшные слова: «А мальчик-то был? Может, мальчика-то и не было?» — показались ему сейчас пророческими и неотвратимыми. Сначала тюрьма, потом трудовая колония, лопата и нары, а жизнь — мимо. Прощай, поэзия, институт, длинные редакционные коридоры, о которых он мечтал уже года три, прощай, ночная Москва, вся в серой дымке, таинственная и прекрасная. А через десять лет или сколько там дадут год, два — больше или меньше, разницы в этом никакой, — вернется он обворованным. Юности у него не будет. Было детство, а наступит изломанная, ни во что не верящая и ничего не желающая зрелость.
И за всеми этими думами Ленька все время видел лица Костенко и Садчикова, которые кормили его колбасой, поили газированной водой и улыбались, будто они его друзья, а ведь именно они посадят его в тюрьму, именно они искалечат его жизнь, лишат его всего того, что ему дорого и без чего он не может. Что им его стихи, его поэзия и его мечты? Что им?..
Работники скупки и домовой лавки, которые были ограблены восьмого и двенадцатого мая, пришли в управление для того, чтобы опознать одного из грабителей. В кабинете у Садчикова посадили трех парней, приглашенных студентов-практикантов из университета. Студенты все время улыбались и весело переглядывались — это была их первая практика. Садчиков сказал:
— Вы это, х-хлопцы, бросьте. Мы сейчас приведем т-того парня, так ему не до улыбок. Ясно? Вы его так сраз-зу под монастырь подведете. Так что давайте без шуток, пожалуйста…
Леньку посадили между двумя парнями — высокими, в легких теннисках. Четвертого, выпускника МГУ Сашу Савельева, устроили чуть поодаль. Садчиков оглядел их всех и попросил Костенко:
— Зови кассира из лавки.
Женщина вошла и остановилась у двери. Она испуганно посмотрела на четырех сидевших вдоль стены, а потом, как на спасителя, на Садчикова, усевшегося на подоконнике так, чтобы не было видно его лица.
— Вы здесь н-никого не узнаете? — спросил он. — Из тех, что у вас б-были?
Женщина осторожно скосила глаза, быстро пробежала взглядом по лицам четырех ребят и отрицательно покачала головой.
— Никого, — тихо сказала она.
— Никого? — переспросил Костенко.
Она снова покачала головой.
— Не слышу, — сказал Садчиков.
— Не узнаю, — сказала женщина.
— Спасибо. Вы с-свободны.
Костенко пригласил оценщика из скупки. Он вошел, огляделся, осторожно поклонился Саше Савельеву, который сидел чуть поодаль, потом перевел взгляд на Садчикова и спросил:
— Эти?
— Я вас хотел спросить…
— Ах, негодяи паршивые! — начал он, разглядывая трех, сидевших у стены. — Ах, паразиты поганые! Нет на вас креста, мерзавцы!
— Тише, тише, — сказал Костенко, — давайте без эмоций.
Оценщик еще раз внимательно осмотрел всех, а потом сказал:
— Из этой троицы никого.
— А этот? — показал Костенко на Савельева.
— Этот? В синей рубашке?
— Да…
Оценщик быстро взглянул на Садчикова, потом так же быстро на Костенко, словно желая выяснить, какой ответ их устроит, ничего по их глазам не понял и неопределенно протянул:
— Да… Лицо, прямо скажем…
— Какое? — спросил Садчиков.
— Вы же сказали — без эмоций…
— Я вас спрашиваю: он или нет?
— Как вам сказать…
— Ладно, спасибо, — сказал Костенко, — больше ничего не надо.
Девушка, которая выписывала в скупке чеки, оглядев всех, сразу же сказала:
— Здесь никого нет.
Садчиков облегченно вздохнул.
— Спасибо, ребята, — сказал Костенко. — А тебя, Савельев, надо в камеру. Лицо-то у тебя, «прямо скажем», а?
Ленька разлепил губы и спросил:
— Можно попить?
— Валяй, — ответил Садчиков. — Что, п-перетрусил?
— Нет. Теперь все равно.
— Глупость говоришь.
— Может быть… Только я так думаю…
— Глупость, — повторил Садчиков. — Сиди т-тут, я сейчас.
— Ты куда? — спросил Костенко.
— Да так… — ответил Садчиков. — Скоро вернусь.
Самсонов сидел у комиссара и плакал. Весь обмякший, жалкий и — это было сразу видно — тяжелобольной. Только поэтому комиссар сдерживался, чтобы не сказать ему всего того, что сказать бы следовало. «Не можете вместе жить — разойдитесь к черту! Себя мучаете и парня губите! Когда дома непорядок, дети в первую очередь гибнут. Хочешь видимость семьи сохранить, чтобы парня не травмировать, — уезжай к черту в свои леса! Наведывайся два раза в год: и жена твоя будет довольна, и дома тихо. А если она начнет здесь флирты там всякие с тити-мити, возьми парня к себе, в институт всегда успеет, а руками на стройке помахать тоже полезно. Для поэтов особенно. А так — вы грызетесь, а нам потом ребят в тюрьму сажай, да? Мы плохие, а вы хорошие и добренькие? Плачете, к сердцу нашему взываете, да? А оно у меня что, каменное, сердце-то? Или, может, нет?»
Комиссар засопел и, не удержавшись, сказал:
— Совести в вас ни на грош, товарищ Самсонов…