— Остался один, который может работать.
— Его бросить на поле сразу после начала наступления.
— Так у него ж пулемет заклинило.
— Ничего. Пусть прет без пулемета.
Входит адъютант.
— Товарищ главком, вас ждет главный редактор «Читинской правды» уже два часа, у него Чита на проводе, надо передовицу в номер.
— Извините, — говорит Блюхер командирам и выходит в соседнюю комнату.
Навстречу ему бросается маленький экзальтированный человечек в пенсне с нервическим румянцем.
— Главком! Я все понимаю! Мне нужно всего несколько слов.
— Несколько — могу. А что это вы суетитесь? Вы поспокойнее. Присаживайтесь, ручку в чернила обмакните и пишите: «Дальний Восток был, есть и будет русским Дальним Востоком».
Главный редактор пишет, брызгая чернилами.
— Еще вопрос.
— Пожалуйста.
— Я видел повсюду в войсках поразительный порядок. Я увидел армию, которой не было до вашего приезда на Дальний Восток. Сколько, верно, вам пришлось пострелять народа, чтобы добиться этого?
— Ни один боец не был расстрелян.
— Как?
— Так.
— Как же вам удалось навести порядок среди этого развала и разброда?
— У нашей партии есть целый ряд способов навести порядок и без репрессий. Вы сами-то кто по партийной принадлежности?
— Большевик.
— И давно?
— Порядочно.
— Странно. Вы когда-нибудь видели, как расстреливают людей?
— Нет.
— А по долгу службы вам никогда не приходилось подписывать ордер на расстрел человека?
— Нет.
— Тогда понятно. Еще вопросы есть?
— Есть.
— Сколько?
— Двенадцать.
— Прибавьте для счастливого числа еще один и задайте их мне после окончания сражения.
Блюхер возвращается в комнату к командирам, оглядывает их всех и медленно говорит:
— Я прошу вас сверить часы.
Постышев лежит в снегу, рядом с бойцами, на сорокаградусном морозе. Ревет пронзительный ветер — низкий, змеящийся по снегу, задувающий за воротники и под шапки.
— Спать ему не давайте, — говорит Павел Петрович старику, лежащему подле него, и показывает глазами на молодого бойца. — Во-он, под елочкой, пристроился, сейчас заснет, лицо у него больно тихое.
— Не слушается он меня.
— Может, больной?
— Вроде бы здоровый, жару в нем нет.
Постышев подползает к парню и тормошит его.
— Ты не спи, Илья Муромец, только не спи.
— А мне лето грезится, — отвечает парень.
— А мне, может, осень! — сердится Постышев. — Раскрой глаза!
— От снега их режет, небо черным кажется. А в лете мне речка видится — мелкая-мелкая, дно песчаное, — очень медленно говорит парень, — берега с осокой, плотвичка на пригретых местах хвостиками вывертывает.
— Вот сволочное дело, — говорит Постышев, — и поднять его нельзя, сразу подстрелят. Открой глаза, черт ласковый! Сейчас все в атаку станут, а ты будешь лежать окоченелый.
Дыбится, кряжится впереди Волочаевская сопка — неприметная с виду, опутанная рядами колючей проволоки, ощеренная пушками и пулеметами, поросшая частым лесом, загадочная и молчаливая пока.
Тишина стоит кругом — зимняя, мирная, густая. И когда с красного бронепоезда, который отвоевал железнодорожный путь, а сейчас, медленно похлестывая отработанными парами по снежному откосу, приближается к Волочаевке, свистя и кувыркаясь в воздухе, полетел на белые позиции первый снаряд, и когда он ахнул снежным фонтаном выше сосен, и когда каппелевцы ответили залпом из нескольких десятков орудий, а красные — всеми орудиями бронепоезда, тогда разорвалась тишина, исчезла, полетела в клочья — вверх и в стороны.
Комиссар с «Жана Жореса» лежит в снегу рядом с бойцами.
— Вот я ему и говорю, — продолжает он свой рассказ в короткие промежутки между разрывами снарядов, — не видать тебе всемирного царства свободы, как своей задницы, потому как ты трус и гнида. Он, конечно, в амбицию. А бесспорно то, что амбиция, она с девицей хороша, а не с красным бойцом. «Это, говорит, тебе ее не видать, свободы, оттого что ты под пулю прешь, а я обожду и в царство пройду первым». На что я ему заключаю: «Дурак, он и в папахе дурак. Без нас, если мы поумираем под белой пулей, царства свободы не будет, а так, княжество какое-нибудь, обгаженное прохиндеями и трусами». Поднялся я в атаку, а он остался в окопе. Пробежал я пятьдесят метров, а в тот окоп — снаряд, и нет никого в помине.
Блюхер идет в расположение Особого амурского полка, который вместе с 6-м стрелковым полком Захарова продирался через снега вдоль железнодорожного полотна, подтверждая, таким образом, победу бронепоезда.
После, уже к вечеру, когда небо стало светлым и высоким, а звезды — от яростного мороза — уменьшились и сделались красными, дрожащими в светлом, ледяном небе, Блюхер отправляется в забайкальскую группу войск Томина, которая была отправлена им в обход волочаевских позиций — по бугорчатому амурскому льду.
Ночью, возле костра, медленно проваливавшегося в сахарный рассыпчатый снег, Блюхер проводит совещание с командирами. Лицо его обуглилось, щеки провалились, заросли по самые глаза колючей серой щетиной, лоб зашелушился от морозного ветра.
— Бить будем с юга, — говорит он. — Там у них еще проволока не до конца натянута. Если брать отсюда, с центра, народу до черта положим, нельзя.
Он расстилает карту на снегу, водит пальцем по хрусткой бумаге, указывая направление ударов. Распоряжения его коротки и сухи.
— Постышев где? — спрашивает он.
— В окопах, — отвечает Гржимальский, — в снегу.
— Ясно. Пошли и мы туда, — говорит Блюхер. — Веселить надо людей, а то заснут, померзнут. Разведчики Особого амурского полка с ротой корейцев пусть сейчас же начинают продвижение вплотную к цепи заграждений. У них халаты — они должны пройти. Все. Расходимся.
Блюхер надвигает на глаза свой заячий треух, запахивает коротенький тулупчик и, забросав костер снегом, первым уходит в ночь — на передовую.
Постышев ползком добирается в отряд моряков, которые выдвинуты почти вплотную к рядам вражеской колючей проволоки.
— Замерзли? — спрашивает Постышев.
— Отогреемся, когда на проволоку.
— Как ее, сволочугу, резать?
— На зуб.
— Раскрошатся зубы, девчата любить не станут.
— Фиксы вставим.