— Чем?
— Всякого рода историями про войну. Он служил в Европе, забрасывался в немецкий тыл, я же тебе говорил… Человек должен дозреть, — только тогда он сможет связно изложить то, что пережил. Писать, как и петь, надо начинать в тот момент, когда ты просто не можешь не делать этого…
— Я могу поверить тебе, Фрэнки, что дон Кало не имеет интереса к этому самому…
— Роумэну…
— Роумэну, — повторил Луччиано задумчиво. — Слушай, а ведь ты чувствуешь, что мне известно это имя. Ты ощущаешь, что я с тобой играю. Почему ты не скажешь мне об этом открыто?
— Зачем? Друзей теряют в том случае, если говорят им в лицо то, что они хотят скрыть. Думаешь, я не скрываю от тебя что-то? Мужчина обязан скрывать от друга какие-то вещи… Друг не имеет права знать, что ты когда-то оказался трусом, уступил женщине, предал близкого… Разве можно обижать друга знанием такого рода?
— Так говорит Бен, — заметил Лаки. — Ты повторил его слова.
— Ты поможешь ему?
— Конечно, — ответил Лаки. — Я сделаю все, что в моих силах. Но ведь ты видел, как себя вели остальные, я не всемогущ… А с Роумэном… Ладно, я отправлю к нему Гуарази, пусть поговорят, может, действительно этот самый гестаповец отдаст им ключи от своих кладов…
— Кстати, именно Роумэн рассказал мне, что готовил тебя к забросу на Сицилию по линии ОСС, — сказал Синатра. — И он ставит Гриссару условие: роль Лаки должен сыграть я…
…Через час Пепе, он же Гуарази, он же Манетти, вылетел в Нью-Йорк; провожая его, Лаки сказал:
— Меня обидели те, кого мы провели по горным дорогам Сицилии, Пепе. Меня обидели те люди, которым ты помогал в Лиссабоне и Мадриде. Ударь их. Пусть они знают, что мы не прощаем трусов. Гарантируй Роумэну свободу поступка. Будь с ним — это наше условие. А с нами пусть побудет его жена.
— Нет, босс, — Гуарази покачал головой. — Роумэн умеет применять силовые приемы. Ни его жены, ни семьи Спарка мы не сможем найти. Они на яхте. В Европе. А Спарк, я вам говорил о нем, ждет наших людей здесь, в «Гранд-отеле». Вы заберете его, пока я не кончу экспедицию?
— Мужчина мало чего значит, — заметил Лаки.
— Этот мужчина для Роумэна значит многое. — Он поднял свои грустные, иссиня-черные глаза на Лаки. — Он для него значит то же, что для вас Бен Зигель…
Через два часа после вылета Гуарази позвонили из Лос-Анджелеса, жена Зигеля, захлебываясь плачем, прокричала:
— Лаки, Лаки, Лаки, брат мой! Только что убили Бена! Его больше нет! Его убили, Лаки!
…Лаки Луччиано обнял Синатру, погладил его по затылку и тихо сказал:
— Ты обязан лететь на похороны моего брата. Поцелуй его в лоб, Фрэнки-Бой. И положи в ноги венок. И пусть там будет написано: «Твоя жена и твои дети, незабвенный Бен, это моя сестра и мои племянники». И пусть это увидят Кастелло и Адонис. Пусть это увидят все.
Свой «фордик» Штирлиц оставил в Кордове, возле катедрала, там, где собирались по воскресным дням местные художники — писать с натуры, обменяться новостями, продать пару пейзажей или портрет (почему-то чаще всего приносили на свой Монмартр смуглые лики индианок на фоне вигвамов).
Он понимал, что его уже ищут, поэтому еще из Буэнос-Айреса сделал два звонка в Голливуд и Нью-Йорк, получив на центральной почте два пакета из Мюнхена, отправитель — фирма «Медицина и фармакология»; заранее уговорились с Роумэном, что Джек Эр будет именно так обозначать свой обратный адрес (более всего боялся, что еще не дошли, связь с Германией была из рук вон плохой); Штирлиц молил бога, чтобы его не перехватила дорожная полиция в районе Санта-Фе или здесь, под Кордовой.
С другой стороны, он понимал, что полиция и те, кто ей советовал, прежде всего блокировали аэропорты и побережье; только безумец может отправиться в Кордову, где кишмя кишат немцы, а среди них наверняка есть те, которые прекрасно знают «объект поиска» в лицо.
Но ему было необходимо — прежде, чем оказаться в Вилле Хенераль Бельграно, — задержаться в Кордове, поскольку именно там заканчивала свой визит по стране представительная делегация «Дженерал электрик» во главе с профессором Патерсоном, — об этом дважды сообщала столичная «Кларин» и несколько раз передавала радиостанция «Магальянес», — Штирлиц постоянно читал все газеты и слушал новости — именно так он получал максимум информации; важно рассортировать сообщения по темам, отбросить шумное, пропагандистское и оставить главное — факты, сопоставить их со своим замыслом, тогда информация будет работать на тебя, а это крайне важно.
Номер своей машины Штирлиц заменил другим еще при выезде из столицы, благо номера продавались не только в мастерских, но и в антикварных лавках; автомобиль был запылен и помят, вполне сходил за старую развалюху фермера; тем не менее он допускал, что по прошествии недели и такой машиной заинтересуются; за неделю я должен управиться; больше у меня нет времени; если не выйдет — значит, все, конец; я научился проигрывать за последние два года, это будет последний проигрыш, ничего не попишешь…
Не доезжая до города, ночью еще, Штирлиц отогнал машину на проселок, расположился возле маленького пруда, достал из портфеля ножницы, обстриг волосы, бороду и усы, потом вынул станок, заправил его хорошим «золингеном» (в лавках еще продавали продукцию рейха, сорок третий год, футлярчик проштампелеван аккуратным орлом и свастикой) и побрил голову, сделавшись похожим на какого-то американского актера из второразрядных вестернов — бритая голова, лоснящиеся щеки, очки в черепаховой оправе, ни дать ни взять гастролирующий герой-любовник; смешно, конечно, игры в маскарад, прошлый век, но ведь и портье того дома, где он оставил палачей, и посетители ресторанчиков, где встречался с сенатором Оссорио, и два-три внимательных старика, которые где-нибудь сидели на лавочке, алчно высматривая все происходящее (почему старики и старухи делаются какими-то добровольными осведомителями, подумал Штирлиц, откуда такая подвижническая страсть донести и сообщить, чем это объяснимо?!), все эти люди в столице знали, что водитель «форда», снимавший апартамент напротив парка Лесама, был седым мужчиной, с седой окладистой бородой и седыми, несколько прокуренными усами. Пусть полиция ищет седого, они ж доки на точное выполнение предписаний.
В Кордове Штирлиц снял номер в пансионате на окраине: «Ищу работу, видимо, останусь здесь, совершенно замечательный город, никакого сравнения с федеральной столицей»; поинтересовался, где сейчас наиболее красивая вечерняя служба, выслушал ответ, что церковь переживает трудное время (сразу вспомнил профессора Оренью; хорошо бы навестить его, есть старики, в которых много детского, самые прекрасные люди на земле; встречая таких, понимая, что для продления их жизни ничего нельзя сделать, рождается ощущение безнадежности, собственной беспомощности и людского несовершенства; как же несправедлив творец!), и отправился в центр, дождавшись, когда зажглись фонари на улицах.