Открыв папку, увидав орла и свастику, тот знак, под которым он прожил последние двенадцать лет, генерал испытал леденящее чувство ужаса: боже мой, неужели это все было со мной?! Неужели я растворил свой талант в личности психически больного человека, одержимого страстью говорить, говорить, говорить, бесконечно поучая окружающих?! Неужели я, зная, что служу маньяку, — да, да, я знал это — мог стоять на парадах, вытянув руку в их идиотском приветствии?! Неужели я не отдавал себе отчета в том, что вся доктрина Гитлера есть мракобесие и фиглярство, обреченное на сокрушительное поражение, и вопрос лишь во времени, ни в чем другом?!
Он пожалел, что так и не научился толком курить, машинально похлопал себя по карманам, потом жалостливо взмолился: всевышний, дай мне сил, чтобы пережить тот ужас, который навлек на меня тиран! Спаси меня, я же был маленьким винтиком в его машине ужаса, что я мог?!
— Что вы ищите? — спросил Эллэн. — Очки?
— Нет, нет, благодарю, это чисто машинальный жест.
Эллэн знал обо всех машинальных жестах арестованных генералов, этим занимались тюремные психиатры, наблюдавшие каждого заключенного в течение вот уже года; растерян, понял Эллэн, еще бы, на его месте я бы тоже растерялся.
«Следователь гестапо. — Г-н Хойзингер, вы признаете, что в течение ряда лет были в оппозиции фюреру?
Хойзингер. — Ни в коем случае. Я, правда, не одобрял все его военные решения… В то же время я всегда считал необходимым стоять на страже интересов наших героических фронтовиков.
Следователь. — С какого же времени вы стали придерживаться таких взглядов?
Хойзингер. — Каких именно?
Следователь. — Вольных, сказал бы я.
Хойзингер. — Я бы назвал их честными. Я всегда был верен фюреру, но после Сталинграда были необходимы коррективы…
Следователь. — И несмотря на то, что коррективы не были внесены, вы служили фюреру?
Хойзингер. — Я никогда не делал тайны из моего убеждения — по крайней мере, насколько это было уместно в рамках кодекса офицерской чести, — о необходимости некоторых изменений в стратегии и тактике нашего сражения против большевиков и англо-американцев.
Следователь. — Но вы требовали устранения фюрера силой?
Хойзингер. — Такие слова ко мне неприменимы. Я просто считал, что фюреру следует переместить Кейтеля как человека бесхребетного.
Следователь. — Вы когда-нибудь требовали насильственного устранения фюрера?
Хойзингер. — Спросите об этом арестованных. Если они сохранили хоть гран благородства, они подтвердят, что я никогда не говорил о «насилии». Опросите тех сподвижников фюрера, кто был вместе со мною в штаб-квартире, когда нас взрывали, опросите их… Они вам скажут, что я, раненый, бросился помогать фюреру… Именно в тот момент я крикнул: «Какой позор и гнусность, удар в спину, и это армия!»
Следователь. — Мы опросили всех, кого считали нужным. Мы выяснили, что многие из окружающих фюрера на словах возносили его, а в душе таили ненависть!
Хойзингер. — Ко мне это неприменимо, для меня пути назад не существует, я несу ответственность за все приказы по армии, в том числе и за операцию «Мрак и туман».
Следователь. — Предательство алогично, генерал.
Хойзингер. — В таком случае передайте мое дело на суд офицерской чести. Я готов смело смотреть в глаза председателя суда чести генерала Гудериана, мы оба солдаты фюрера!
Следователь. — Вы готовы дать развернутую справку о ваших коллегах, замешанных в заговоре? Об их концепции сепаратного мира?
Хойзингер. — Это мой солдатский долг, однако мне не были известны их планы о сепаратном мире. Я знал, когда и кто из генералов высказывал критические замечания по поводу определенных решений фюрера, но делалось это — как и мною — в интересах исправления частных неудач…
Следователь. — Мы еще продолжим наше собеседование»…
Хойзингер прочитал текст дважды, заметил, что Эллэн дал ему только одну папку, вторую отложил в сторону; такой же орел со свастикой, тот же гриф «Совершенно секретно», тот же коричневый цвет…
— Я ознакомился с выдержкой, — сказал Хойзингер, удивившись своему голосу: он внезапно сел, сделавшись каким-то значимым, басистым. — Я готов ответить на ваши вопросы.
— Прекрасно. Вы показали нам под присягой, что были арестованы Гиммлером и находились в подвале гестапо. Однако у нас есть сведения, что вы встречались с сотрудником гестапо в офицерском госпитале. Вы по-прежнему настаиваете на этом своем показании?
— Да.
— Какой смысл столь откровенно искажать правду?
— Доказывайте мою неправоту, господин следователь Эллэн, я сказал свое слово.
— Она доказала, Хойзингер. Вопрос в другом: обнародовать эту объективную правду или скрыть?
— От кого вы намерены ее скрывать?
— От русских союзников. Не играйте, Хойзингер, я отношусь к вам без ненависти… Вы обнаружили хоть какую-то уязвимость того протокола, который я вам передал для ознакомления?
— Это фальшивка, сфабрикованная гестапо.
— Что же там сфабриковано?
— Упоминание об операции «Мрак и туман»: я никогда не отдавал приказов на уничтожение евреев. У меня даже был школьный друг — еврей…
— В каком лагере его сожгли? — Эллэн усмехнулся. — Или вы спасли его от гибели? Советую впредь не оперировать фразами вроде этой… Геринг в Нюрнберге клялся, что у него были приятели иудейского вероисповедания. Это, однако, вызывало презрительный смех присутствующих… Могу вам подсказать линию поведения в этом горестном вопросе… Упирайте на то, что вы, как военный стратег, знали, что государственный антисемитизм по отношению к арабам и евреям — и те, и другие семиты — привел к краху такое великое государство, каким была Испания, низведя ее до уровня третьесортной страны на задворках Европы, настаивайте, что русская империя во многом пала из-за своей неразумной национальной политики, большевики, встав на защиту притесняемых, свергли трехсотлетнюю монархию…
— Большевики свергли монархию, потому что та изжила себя, став поперек объективного хода исторического развития.
Эллэн кивнул:
— Согласен. Но вы жмите на свое, это — в вашу пользу.
— Простите, а вы сами-то… кто?
— Католик, — ответил Эллэн. — В отличие от паршивого рейха, в демократических странах средневековый вопрос чистоты крови изжит… Если я принял католичество — я католик. И все тут. Точка… Настаивайте на том, что вы верите в закон аналогов, вы боялись повторения былых катастроф, поэтому не могли быть автором бесчеловечных антиславянских и антисемитских приказов… Впрочем, вы вправе не верить мне, Хойзингер… Я же не верю ни одному вашему слову… К сожалению, вы нужны нам, только поэтому я собеседую с вами, а не присутствую на мрачной церемонии вашего повешения… Я вам не верю ни на йоту, особенно после ознакомления вот с этим документом, — и Эллэн подвинул генералу текст расшифрованной записи беседы Гитлера с Хойзингером в сентябре сорок четвертого года, после того, как все герои заговора были повешены на рояльных струнах, причем вешали их не сразу, а подцепляли под ребра крюком, который используют на мясобойнях, и бросали на помост, причем делали это на глазах у других арестованных, в свете юпитеров, ибо Гитлер приказал снять казнь на пленку — от первой до последней минуты…