— Твое здоровье, — сказан он Софи, смешав водку с томатным соком, присолив ее и приперчив. — Как всегда, ты глупишь.
— Почему? — спросила она; все-таки очень страшно, когда на тебя смотрит не лицо, а маска, монстр какой-то, а не баба.
— Я объясню, — сказан он, набрасываясь на горячую сосиску. — Хочешь кусочек? Ужасно вкусно...
— Ты очень любезен, милый, спасибо, я съела и так слишком много пориджа. Пожалуйста, объясни, в чем я сглупила?
— Сейчас, — ответил он. — Чертовски вкусная горчица. Раньше я всегда считал, что нет вкуснее немецкой, а теперь наконец понял, что именно вы делаете самую вкусную. Глупишь ты, родная, потому, что я вкладываю в картины совсем не так много денег, как об этом говорят...
— Милый, не будем лгать друг другу, хорошо?
— Не будем. Согласен. Ты вынудила меня говорить тебе всю правду. Я продолжу?
— Буду крайне признательна.
Ростопчин поморщился:
— Господи, говори же ты наконец без этих островных ужимок!
— Я островитянка, ничего не попишешь.
— Итак, я р а з д у в а л слухи о тех деньгах, которые тратил на русские картины, Софи. Да, да, именно так! Раздувал! Потому что у меня есть бизнес с Москвой, а русские, то есть мы, я, если хочешь, — натуры эмоциональные, исповедуем слово — в отличие от вас, людей дела... Они помогали мне в моем бизнесе, давали отсрочки платежей, я клал деньги в банк, большие деньги, стриг с них проценты. С этих-то процентов ты и Женя безбедно живете, не думая о том, что может случиться с вами завтра. И сегодня в Сотби я трачу не свои деньги; если ты наложишь арест на ту картину, которую намерен выкупить мистер Степанов, будет скандал, ты права, но это будет скандал против тебя, ты будешь смешной, родная, ты станешь выглядеть как психически неуравновешенный человек.
Улыбка сошла с ее лица; оно из-за этого — как ни странно — стало толще; поинтересовалась:
— Ты хочешь сказать, что мистер Степанов будет тратить свои деньги?
— Да, родная, свои. Я лишь консультирую его, он еще ни разу не торговался на т а к и х аукционах, как Сотби.
— Прекрасно, милый, я хочу посмотреть, как он будет передавать тебе деньги. Или это случилось накануне? Если ты покажешь мне его чек, я принесу извинения, я умею признавать вину.
— О да, ты умеешь признавать вину!
— Ты напрасно иронизируешь. Стоит тебе предъявить мне доказательства, и я сразу же извинюсь перед тобой. Я никогда не думала, что ты делаешь бизнес. Я счастлива, если это так. Жаль, что ты никогда мне об этом не говорил раньше. Я могла быть плохой женой...
— Неверной, — поправил ее Ростопчин. — Плохая жена — полбеды, родная, а вот когда жена, бросив сына, убегает из твоей постели в постель к другому мужчине, это совсем другое дело...
— Ты говоришь бестактно.
— Я сказал неправду?
Софи улыбнулась своей мертвой улыбкой; он заметил, как ее пальцы р в у щ е теребили салфетку; она считает, что борется за сына, подумал он; когда она убегала от меня, бросив Женю, ей и в голову не приходило, что мальчик будет искалечен; детству нужна мать, зрелости — отец.
— Не будем ссориться, милый. Если я увижу, как мистер Степанов передает тебе деньги, я пересмотрю мое решение. В противном же случае мой адвокат, ты его должен помнить, арестует твою покупку. Пожалуйста, не сердись, может быть, я жестока по отношению к тебе, но я — мать.
— Мать. Да, это верно, — сказал Ростопчин, повторив: — Мать... Я оставлю тебя на минуту, родная, я забыл в номере аппарат, хочу сделать фотографии в Сотби...
— Я поднимусь с тобою. Мне захотелось взглянуть на твой номер, милый, ты, надеюсь, не будешь против?
Ростопчин захолодел от гнева, секунда — и сорвался бы, но вспомнил, что в ванной стоит большой золоченый телефонный аппарат; я позвоню Степанову из ванной; включу душ, — заболела голова, ночью пил, — позвоню ему и скажу, чтобы он зашел в банк, в любой банк, и открыл счет на сто фунтов, на двадцать, не важно, на сколько, но чтобы он написан при ней на чеке цифру пятнадцать тысяч фунтов стерлингов; эта дура поверит, она же никогда не знала ничего про эту треклятую жизнь, она никогда не знала, как зарабатывают, она умела тратить, ничего другого она не умела...
...Он пропустил Софи, п а д а ю щ е открыв перед нею дверь, включил телевизор; по первой программе передавали последние известия, по второй шла передача о животных Индии, слоны хорошо ревут, прекрасно, много шума, это — по делу, плюс вода в ванной, она не услышит. Ростопчин очистил Софи банан, открыл мини-бар, достал сок, извинился: «Ужасно заболела голова, я сейчас, одну минуту, пил всю ночь, старый дурак», — вошел в ванную, пустил душ, снял трубку телефона, прикрыл ладонью, попросил портье соединить с «Савоем»; назвал тамошней телефонистке фамилию Степанова; гудки были длинными, т я г у ч и м и, никто не отвечал; но он же не мог уйти в Сотби! Еще рано! У него еще есть полчаса, он не мог, не мог, не мог уйти, твердил Ростопчин, сидя на краешке ванной, испытывая к себе острое чувство брезгливой и безнадежной жалости.
«Дорогой Иван Андреевич!
Все, погиб наш Врубель, хоть и жив еще. Зрение покинуло его, настала полная слепота.
Боже, боже, как жесток рок, тяготеющий над Россией!
Ему привезли глину, надеясь, что лепка отвлечет его; он долго разминал своими тонкими пальцами голубоватую жижу, потом спросил: «Зачем лепить, коли я сам не смогу оценить результат своего труда? Ведь только художник себе судья, кто ж еще?»
Но иногда титан поднимается, берет на ощупь карандаш и одной линией, безотрывно, рисует лошадь на скаку. Один и тот же сюжет слепого художника: стремительно скачущая лошадь, устремлена вперед, мышцы проработаны так. словно писано с натуры, на лугу, июньским вечером, когда только-только начинает стелиться туман и загораются зыбкие костры табунщиков...
Кто-то неосторожно сказал ему, что если он не будет есть, то зрение вернется к нему. Он морит себя голодом; вода, вода, только вода... Старых знакомых тоже не принимает в своей клинике: «Я их не вижу, каков смысл ?» Ведь раньше все его герои были срисованы с близких знакомых, в каждом он видел доброту, мужество, прямо-таки вытаскивал их на холст... Друзья были объектом исследования титанов Возрождения... Рублевские иконы кажутся мне автопортретами... Лучшие вещи Врубеля написаны с тех, кого он больше всего любил: покойный Саввушка, Надежда Забелла, Мамонтов, Прахова, с которой он писал Богоматерь, Арцыбашев, Брюсов...
Рассказывают, что и слепой, в больнице, он по-прежнему тщательно следит за костюмом, попросил сшить себе черную камлотовую блузу с белым воротником, поверх накидывает шотландский плед, и порою создается впечатление, что он все видит, только не хочет в этом никому признаться... Устал от з р е н и я... У с т а л...
Ни один человек из Императорской Академии не приходил к нему с визитом... Впрочем, однажды кто-то спрашивал, не примет ли... Он ответил благодарностью...