— Может быть, ты прав, — ответил Никандров, не желая делать больно товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова. Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в несколько раз газета.
— Ну, за встречу, Леня.
Они молча выпили.
— Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был…
— Не завидуй, Виктор. Ты здесь, у себя в ко… — Никандров осекся было, но Воронцов помог ему:
— В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, ты раз там уснул на святки вместе с борзой… Как ее? Лизавета, кажется. Верно, мы ее из Джерри перекрестили… В конуре, Леня… Ну, еще? В угон хорошо ляжет стакашка.
— Погоди, продам роман, и махнем в Париж, там наших полно.
— В Берлине больше.
Они выпили еще по стакану. Воронцов длинноного, складно поднялся и, как все кавалеристы, легко ступая, пошел к двери.
— Я сейчас. Предупрежу хозяина, что вернемся под утро. У меня теперь хозяин. Я у хозяев живу, Леня.
Никандров почувствовал громадную жалость к этому лысеющему сероглазому человеку, владевшему в России поместьями, которые славились хлебосольством, широким — на английский манер — демократизмом, великолепным собранием живописи, библиотеками, а главное, тем редкостным духом доброжелательства и заинтересованной уважительности, который был чужд как нуворишам, так и бедневшим дворянам, которые всячески подчеркивали свое именно дворянское, но никак не аристократическое происхождение.
«А ведь великолепно держится, — думал Никандров, — потеряв все, что можно было, он сохранил самого себя, достоинство. Поэтому победит. Мы гибнем, когда вступаем в сделку с собою. За этим зорко смотрит царь-случай, выстраивающий свои загадочные комбинации из взаимосвязанности добра и зла, безволия и напора, верности и предательства. Оступись — в себе самом, наедине со своим истинным „я“, уступи злу хоть в толике — и ты погиб. И пусть после сделки с самим собой тебя ждет на какое-то время слава, признание и богатство, все равно ты обречен неумолимой логикой его величества случая, которому все мы подвластны, но понять который нам не дано. Он как бог. Его надо свято, духовно бояться; только такой страх может обуздать дьявола в человеке».
Спустившись к хозяину, Воронцов спросил:
— Ганс Густавович, позвольте воспользоваться телефонным аппаратом!
— Та, пожалуйста, только не очень толго…
Воронцов позвонил в редакцию газеты «Ваба сына» и попросил к аппарату господина Юрла.
— Добрый вечер, Карл Эннович, это Воронцов.
— Добрый вечер, граф.
— Сегодня из Москвы к вам прибыл писатель Никандров.
— Ко мне? — удивился ведущий репортер отдела искусства и хроники. — Я его не приглашал. Видимо, он прибыл к вам, а не к нам…
— Нет, с нами его связывать не стоит. Он вне политики, он — один из талантливейших писателей России. Я бы хотел просить вас прийти сегодня в «Золотую крону» — Никандров расскажет о том, что сейчас происходит в России.
— Мы в общем-то догадываемся, что происходит в России.
— Но вы получите самые свежие новости от писателя, который был вынужден покинуть родину.
— Понимаю, понимаю… Поить будете?
— Водкой напоим.
— Видите, какой я стал грубый материалист после того, как на вашей родине победили материалисты? — посмеялся Юрла. — Нельзя отставать от времени.
— К десяти ждем.
Воронцов опустил трубку на рычаг, потер сильными пальцами скулы и растянул несколько раз губы в гримасе яростного, беззвучного смеха.
В редакции двух русских газет — «Последние известия» и «Народное дело» — звонить было рискованно. «Последние известия» более тяготели к платформе кадетов, а «Народное дело» являлось органом социалистов-революционеров. Газеты эти не имели здесь веса, а Воронцову хотелось привлечь к Никандрову внимание не столько несчастной, безденежной, погрязшей в интригах эмиграции, сколько местной интеллигенции. Поэтому ни редактору «Последних известий» Ляхницкому, ни Владимиру Баранову, ведущему критику «Народного дела», Воронцов звонить не стал. А редактору Вахту он попросту звонить не мог — эсер ненавидел его.
«У нас всегда так, — подумал он, листая записную книжку, — когда иностранцы проявят интерес — тогда и свои зашевелятся. А если я сейчас стану нашим навязывать Никандрова — сразу начнут нос воротить: один за то, что он был недостаточно левый, другие — за то, что не слыл крайне правым… Нет уж — пусть здешние о нем шум подымут, тогда наши начнут — без моей на то просьбы».
— Ян? Здравствуйте, — сказал Воронцов, вызвав следующий номер. — У меня к вам просьба. Возьмите кого-нибудь из собратьев поэтов и приходите сегодня в «Золотую крону» к десяти: из Москвы приехал Никандров.
— Кто это?
— Ваш коллега — писатель. Он умница и прелестный парень. Я пригласил Юрла, он даст об этом информацию: пресс-конференция, которую ведут поэты, — сама по себе сенсационна.
Обернувшись к Сааксу, Воронцов снова потер пальцами холодные, гладко выбритые щеки и сказал:
— Ганс Густавович, а теперь просьба. Ссудите меня, пожалуйста, пятью тысячами марок.
— Не моку, друк мой. Никак не моку.
— Я всегда был аккуратен… Пять тысяч — всего пятнадцать долларов…
— Та, но в вашей аккуратности заинтересован только один человек — это вы. Иначе вам придется платить проценты. А в чем заинтересован я? Не обижайтесь, господин Форонцоф, но каждый человек должен иметь свою цель.
— Вы правы… Можно позвонить еще раз?
— Та, та, пожалуйста, я же отфетил фам.
Воронцов чуть прикрыл трубку рукой:
— Женя, это я. Приехал Никандров. Будет очень жестоко, если он в первый же день столкнется с… Ну, ты понимаешь. Возьми кого-нибудь из наших, и приходите к десяти в «Крону». Если сегодня Замятина, Холов и Глебов не заняты в кабаре — тащи их тоже. И подготовьте побольше вопросов о прошлом, о его роли в нашей культурной жизни и о связях с переводчиками в Европе. Ты понял меня?
Воронцов снова обернулся к Гансу Густавовичу и сказал:
— Я вам предлагаю обручальное кольцо. Вот оно. Как?
— Та, но уже фсе юфелиры закрыли торковлю.
— Что же я — медь на пальце ношу?
— Почему медь? Не медь. Я понимаю, что фы не будете носить медь на пальце. От меди на пальце остаются синие потеки и потом начинается рефматисм. Просто я не знаю цены на это кольцо, я не хочу быть нечестным.
— Я не продаю кольцо. Оставляю в заклад. За пять тысяч марок. Если я не верну их вам через неделю — вы его продадите за двадцать тысяч.