— Действительно, понять вас трудно. Но, с другой стороны, Достоевского мы понимали. Не сердитесь: может быть, уровень понимания литератора возрастает соответственно таланту?
— Тогда отчего же вы в Пушкине ни бельмеса? В Лермонтове? В Лескове? Мне кажется, Европа эгоистически выборочна в оценке российских талантов: то, что влазит в ваши привычные мерки, поражает вас: «Глядите, что могут эти русские!» Я временами боялся и думать: «А ну, родись Гоголь не в России — его б мир и не узнал вовсе». А вот Пушкин в ваши мерки не влазит. Только его запихнешь в рамки революционера, он выступает царедворцем; только-только управишься с высокой его любовью к Натали — так нет же, нате вам, пожалуйста, — лезет ерническая строчка в дневнике о том, что угрохал Анну Керн…
— А не кажется ли вам, что большевики замахнулись не столько на социальный, сколько на национальный уклад?
— Это вы к тому, что среди комиссаров много жидовни?
— По-моему, комиссаров возглавляет русский Ленин…
— Пардон, вы сами-то…
— Француз, француз… Нос горбат не по причине вкрапления иудейской крови; просто я из Гаскони… Мы там все тяготеем к путешествиям и политике. Любим, конечно, и женщин, но политику больше.
— Если вы политик, то ответьте мне: когда ваши лидеры помогут России?
— Вы имеете в виду белых эмигрантов и внутреннюю оппозицию? Им помогать не станут — помогают только реальной силе.
— Значит, никаких надежд?
— Почему… Политике чужды категорические меры; это не любовь, где возможен полный разрыв.
— В таком случае политика представляется мне браком двух заклятых врагов.
— Вы близки к истине… И дело не в нашей капитуляции перед большевиками: просто-напросто мир мал, а Россия так велика, что без нее нормальная жизнедеятельность планеты невозможна.
— Вы сочувствуете большевизму?
— Большевики лишили мою семью средств к существованию, аннулировав долги царской администрации. Мой брат, отец троих детей, застрелился — он вложил все свои сбережения в русский заем… Но я ненавижу не большевиков; я ненавижу слепцов в политике.
— Погодите, милый француз, вернем мы вам долги. Народ прозреет, и все станет на свои места…
— А как быть с народом, который безмолвствует?..
— Народ безмолвствует до тех пор, пока он не выдвинул вождя, который имеет знамя.
— Под чье же знамя может стать народ? Под знамя того, который провозгласит: «Вернем французскому буржую его миллиарды»?
Никандров вдруг остановился и тихо проговорил:
— Пропади все пропадом, господи… Я всегда знал — чего не хочу, а чего — желаю. Скорей бы вырваться отсюда… К черту на кулички! Куда угодно! Только б поскорей… Ну, вот мой подъезд. Пошли, я поставлю чаю и покажу вам рукописи…
Поднимаясь по лестнице, Бленер сказал:
— Вы первый абстрактный спорщик, которого я встретил в Москве. Все остальные лишь бранят друг друга. А вы не останавливаетесь на частностях…
— Так вы — иностранец. Вас частности более всего интересуют, общее — у вас свое… Буду я вам частности открывать! Я мою землю, кто бы ею ни правил, люблю и грязное белье выворачивать вам на потребу не стану. Я есть я, интересую я вас — милости прошу, а нет — стукнемся задницами, и адье…
Чичерин зябко поежился и накинул на плечи короткую заячью безрукавку. Левый висок тянуло долгой, нудной болью: долго сидел над документами — дипкурьеры только что привезли последнюю почту из Берлина и Лондона.
Иоффе в своем подробном донесении из Берлина писал:
«Канцлер заявил мне, что он считает русско-германское сотрудничество барьером на пути политического экспансионизма Франции и экономического натиска Англии. Он считает, что главным препятствием в осуществлении плана экономического и культурного обмена будут не столько внешние силы, сколько внутренняя оппозиция со стороны мощного рурского капитала. Ратенау подчеркнул, что безответственная жестокость контрибуции, наложенной Версальским договором на Германию, позволяет сейчас изолировать крайний экстремизм германского капитала, ибо производители — рабочие и крестьяне, а также патриотически настроенная интеллигенция будут, безусловно, поддерживать кабинет в его попытках наладить равноправные отношения с великой державой — пусть даже этой державой окажется коммунистическая Россия…»
Красин сообщал из Лондона о том, как протекали его последние беседы с представителями трех ведущих сталелитейных фирм и с секретарем Ллойд Джорджа. Он писал:
«Англичане так уверены в своем могуществе, что не находят нужным скрывать узловые моменты, представляющие для нас стратегический интерес. Мистер Энрайт, в частности, прямо спросил меня: „В какой мере французский капитал будет ограничен вами не только в России, но и в сопредельных странах и как вы думаете помогать британским предпринимателям в создании барьера против возможного возрождения германской промышленной мощи?“ В отличие от прошлых бесед, заметна узкая конкретность в постановке вопросов, что свидетельствует о серьезных намерениях контрагента».
Чичерин отошел к кафельной печке, крепко прижался спиной, ощутил медленное тепло и закрыл глаза. Улыбнулся.
«Засуетились, — подумал он. — Поняли наконец, что правительство Ленина через три недели „не рухнет окончательно и навсегда“».
Чичерин вернулся к столу, поднял трубку телефона, вызвал Карахана.
— Как у нас дела с краткосрочными курсами французского и английского языка? — спросил он. — Пожалуйста, возьмите это дело под свой строжайший контроль. Нас всегда подводят досадные мелочи: признать — нас уже признают, а вот дипломатов, которые это наше признание смогут неуклонно обращать на пользу делу, — у нас, увы, раз-два и обчелся.
«765. 651. 216. 854. 922. 519… 648. 726. 569. 433… 113. 578. 723. 944… 137. 649. 523. 966. 483… 465. 282. 697. 193 [1] … 66.. [2] »
«Дорогой Огюст! Рад, что могу с помощью друзей переслать тебе весточку. Совсем ты забыл нас. Как тетя Роза? У вас, наверное, расцветает, а здесь совсем замерзла — наш климат не для нее. Игорек занимается с утра до ночи: в вуз поступить ему довольно трудно, поскольку нет необходимого сейчас в республике трудового стажа, однако мальчик он талантливый, и мы все надеемся, что он станет истинным инженером-путейцем. Его прежнее увлечение геологией проходит: никто, кроме дяди Ивана, не может консультировать его в полезных ископаемых Сибири, а дядя Иван так занят своими делами, что ему не хватает времени для нормального сна. У него к тому же скачет кровяное давление от 150 до 190. И здешние доктора с этим пока ничего не могут поделать, лечим его грибной диетой — говорят, это сейчас в новинку. Насушили за лето две связки по 50 и 300 штук. Хватит этого на всю зиму, но поможет ли это Ивану — боюсь и подумать. Если сможешь — вызови к себе в Париж Лелечку на два-три месяца. Паспорт ей дадут наверняка, если ты проявишь настойчивость и докажешь необходимость ее пребывания у тебя не только как родственницы, но как человека, в совершенстве знающего твою манеру писать сольфеджио на слух, без нот. Если сможешь — перешли мне с оказией несколько банок какао. Жду твоих писем. [3]