С этого времени и начала его жизнь меняться. Мужиков в деревне осталось пятеро, а земель здесь, на границе с тайгой, было много. Вот и пошли солдатки к Ульяну за помощью. За весну и лето он почернел весь, высох. Плечи его из-за этого стали казаться громадными и похожи были на сложенные крылья большой птицы.
Осенью, собрав урожай, он взял с солдаток по четвертой части урожая — по-божески взял. Уехал в город и вернулся с молоденьким цыганистым пареньком, вместе они пригнали трех коней, быка и пять коров — хлеб покупали хорошо.
Следующей весной Ульян работал вдвоем от зари до зари с цыганом, а осенью пригнал еще пять коней и девять коров.
Теперь к нему раз в неделю приезжал на тарантасе старик Надеин, хозяин маслозавода, и увозил три деревянные кадки с желтой сметаной.
Зимой через деревню прогнали триста новобранцев. Вел новобранцев ротмистр Тарыкин. Ночевать он остановился у Калгановых — дом был чистый, пахло в нем кедрачом и хлебом.
— Куда ж тебе такое богатство? — спросил Тарыкин после ужина, когда Фрося подала самовар и бутылку красного сладкого вина. — Что с деньгами делаешь?
И вдруг Ульян заговорил. Голос у него был тихий, но не писклявый, а какой-то дотошливый — есть такие нутряные голоса: от них запах сильный идет, если близко слушать.
— Господин офицер, я и сам думаю, куда? Темень наша непролазная… Может, вы б чего подсказали?
— Какая ж ты темень, — ответил ротмистр, — вон и говоришь по-людски, и не как индюк. Новобранцы у меня, как индюки, — блю-блю, а понять ничего не поймешь.
— А я с людишками внутри себя привык говорить — когда внутри говоришь, складно выходит, только спешить не надо. Отстоится — загустеет, дельно пойдет.
— Вот-вот, это как раз по-индюшачьи: «отстоится, загустеет, пойдет». Ну, что это такое? Про что?
— Про то, господин офицер, что молоко, отстоямшись, загустеет в сливку, а с нее сметана. Слова — так же.
— Так и говори… Ну, о чем хотел посоветоваться?
— О том, что мне с достатком делать?
— Заводишко открой… Смолу кури или купи кузню.
— Людишки на меня озлобятся. У нас тех, кто скакает из гумна в хоромы, не любят. Так-то я тихой, кривой к тому. А купи заводишко или трактир открой — плювать вослед станут: мироед!
— На всякий чих не наздравствуешься, Ульян. В мире силу ценят. Будешь сильным — пусть ненавидят и за спиной от ненависти кровью харкают, в глаза все равно улыбаться станут и шапку драть.
— Это у кого кровь есть чужая, тому можно. А я тутошний, мне из себя труса не выцедить… Компаньона бы мне, — сказал Ульян и осторожно глянул на ротмистра. — Вроде как я нанялся приказчиком и все это не мое.
— Платить компаньону сколько будешь?
— Договориться можно.
— Не тяни. Это как мужика подряжать в саду работать: «Сколько платить?» — «Сколько дадите». — «Тьфу! Работа ж твоя! Почем ценишь?» — «Сколько дадите». Так я копейку давал. И гнал взашей. «Когда, — говорю, — цену надумаешь — приходи!»
— От оборота пять процентов, господин офицер.
— А оборот каков? Рупь целковый?
— Да я полагаю, что пятьсот рублев на год я вам откладывать могу.
— Откладывать? Голубь мой, я ж не мужик! Мне деньги нужны для того, чтобы жить. Я на фронт иду, а не на охоту. Присылай ко мне пятьсот рублей в год и зови старосту: напишу прошение. Трактир? Или завод?
— А вы напишите, дескать, Ульян Гаврилов Калганов мой приказчик и поручаю ему открывать дела по собственному усмотрению. И все.
— Нет, я еще допишу про пятьсот рублей.
— Господин офицер, а ну вы с войны-то вернетесь и у меня все добро оттягаете?
— Давай сейчас тысячу, и я отпишу, что получил взаймы от тебя деньги и никаких претензий в будущем не имею…
В двадцатом году Ульяна реквизовали.
А вскоре из тайги вышел Тарыкин — левый рукав пустой, засунут в карман френча. Месяц он отлеживался у Калганова на сеновале и ел картошку с салом. Потом как-то под вечер спросил:
— Ну и что? Утерся? Так и будешь сидеть да молчать?
— Против власти не пойдешь…
— Какая это власть? Это пьянь верх забрала да безделье! Кто правит деревней! Горлопан, у кого за душой ни гроша!
— У его наган.
— Значит, полагаешь, следует обождать?
— Полагаю — да.
— Ну-ну, — сказал Тарыкин, укладываясь в сене поудобнее. — Счастливо тебе.
— Или послабленье придет мужику, или кровь польется.
— Ну а если кровь? Кто начнет?
— Я не начну.
— Вот так вы все и киваете друг на дружку.
— А вы? Пулеметы в тайге у вас спрятанные — и начинали б.
— Пулемету две руки нужны, Ульян. А то б я начал.
— Ну, постреляете комбед. А дальше? Эскадрон придет с города — и к стене.
— Тайга большая, ушел бы.
— А заместо энтого комбеда новый посадят.
— И тот бы пострелял: налечу из тайги, и точка.
— Третий придет.
— И третий надо снимать. Тогда страх начнется. Нам в России без страха нельзя. Слова у нас не понимают. У нас если что и понимают, так страх!
В феврале двадцать первого года вспыхнул мятеж, охвативший Барабу, приуральские степи, Омскую и Тобольскую губернии. Сорок тысяч стали под знамена мужицкой армии.
Ночью двадцать седьмого февраля Ульян разбудил Тарыкина и сказал:
— Слезай с печи, самовар стоит.
Второй раз в жизни выпив сладкого красного вина, он испытал странно-блаженное чувство; в животе жгло, под языком липло густой сладостью, в голове кружило и шумело.
— Где пулеметы, господин офицер? Сейчас сгодятся.
— Под снегом разве откопаешь?
— Я к труду приучен.
На следующий день Ульян и Тарыкин перестреляли комбед; ходили из дома в дом и с порога били комбедовцев навскидку с ружей: как уток на осенней охоте, при взлете.
А когда Красная Армия повела наступление, Тарыкин и Ульян ушли в тайгу и повели за собой двенадцать мужиков — пробиваться в Синьцзян, к китайцам.
Перед тем как покинуть родной дом, Ульян долго ходил по комнатам: обошел зало, аккуратно расправил складки на белой, с атласной бахромой скатерти, полил герани, стоявшие на подоконниках, проверил, хорошо ли заперты ящики в комодах, и поправил большой лист фотографических портретов родни, который висел под стеклом в простенке.
— Ульянушка, ты че? — тихо, дрожащим голосом спросила жена. — Че ты?
— Пшла, — тихо ответил он. — Пшла отсель…
«За что ж нас зверьями делают? — думал он. — За что в тайгу отжимают?»