— Я даю вам слово.
— Это советник американского посольства в Мадриде мистер Пол Роумэн.
Сеньор Игнасио-Мариа Пухоль-и-Сараис выслушал Сэмэла с открытым доброжелательством, заметил, что пресса ее величества работает в лучших традициях английского детективного романа, категорически отказался комментировать сообщение по поводу документа, написанного на английском языке, порекомендовал («Я понимаю, что вы вправе поступать, как знаете, мистер Сэмэл, мы никак не посягаем на свободу прессы») повременить с публикацией, потому что пропавший сеньор Кемп, как представляется возможным считать, оказался жертвой группы Морсена — Штирлица, он был им чем-то опасен… «Следствие продолжается, будем ждать, я согласен с вами, все это в высшей мере интересно. Испанские газеты склонны получить исчерпывающую информацию от следственных органов. Их молчание не означает посягательства на свободу слова, которое гарантировано в Испании законом генералиссимуса Франко, так же как и во всех других демократических государствах».
(Пухоль-и-Сараис провел беседу так, как было оговорено на конспиративной встрече с представителем Макайра; повод для беседы был закамуфлирован вполне понятным беспокойством государственного департамента по поводу престижа его сотрудника Роумэна, имя которого шельмовалось в обнаруженном у Морсена документе: «Мы не можем поверить в случившееся, это чудовищно! Проверка и еще раз проверка. Мы живем в стране свободы, каждый имеет право на защиту. Конституция гарантирует честь и достоинство любого американца».)
Публикация Майкла Сэмэла — хотя ее и подрезали — была озаглавлена: «Кому же теперь служат нацисты? ГПУ?»
О Роумэне, понятно, не говорилось ни слова. Впрочем, редакция уведомляла читателей, что журналист намерен продолжить расследование, ибо он уже имеет материалы, неопровержимо подтверждающие вину Штирлица в устранении госпожи Фрайтаг, отправленной в Швецию немецкими офицерами, членами антигитлеровской оппозиции…
О сенсационном разоблачении английского журналиста в Аргентине напечатала лишь столичная «Кларин». Фамилия Штирлица была, как всегда переврана — «Эстиглиц»; зато имя «Кемп» было напечатано правильно.
Он теперь знал расписание Кемпа по минутам: в восемь тридцать тот выходил из дома на калле Санта Анна («Почему здесь калле произносят „кажже“? Наверное, скоро провозгласят „аргентинский“ язык, за Пероном не станет»), шел пешком на завод, охранявшийся вооруженной гвардией; в двенадцать тридцать заходил в ресторан «Ла Чарча», как правило — один, проводил там не менее часа и возвращался на завод; после окончания работы домой шел не сразу, порой уезжал в центр, заходил в кинотеатр, чаще всего в тот, где демонстрировались немецкие картины, снятые еще во времена рейха; более всего любил музыкальные комедии; «Девушку моей мечты» с Марикой Рокк в главной роли смотрел пять раз; после этого ужинал в одном из небольших ресторанчиков и отправлялся домой.
В субботу посещал «дом танго», здесь собиралось множество людей, причем не только молодежь; в Аргентине танго танцуют и поют все — от мала до велика, «домов танго» масса, в каждом районе свой. Кемп предпочитал тот, что был расположен на окраине. Проституции в Аргентине нет, народ чистый, к любви относятся достойно, не по-мещански: понравились друг другу, приладились в танце, — отчего бы не провести вместе время, в порядке вещей, живые люди.
Штирлиц дождался, пока Кемп вышел из «дома танго» с немолодой уже женщиной, довольно крупной, с низким, но в то же время невыразимо мягким голосом; тесно прижимаясь друг к другу, они пошли по направлению к Санта Анне.
«Валяй, голубь, — подумал Штирлиц, — воркуй, пока можешь. Ты здорово облегчил мне задачу, уговорив эту толстуху, ты же поволок ее к себе без санкции, а ты ничего не имеешь права делать без санкции, потому что живешь нелегально и состоишь на службе у бандитов, которые не любят, если их человек входит в контакт с неизвестной, да тем более неарийского происхождения.
Бедный профессор Хосе удивится, отчего я не пришел ночевать. Как он смешно бранил молодежь, которая обжимается в храмах; вообще-то это действительно ужасно. Он только один раз горестно вздохнул за все то время, пока я живу у него, когда сказал, что я моложе его почти на тридцать лет; все восполнимо, кроме старости. Чтобы не дразнить старика попусту, придется сочинить, что я встретил друга. Хотя откуда в Кордове мой друг? Иностранцев — кроме нацистов — мало, их сюда не очень-то любят пускать; мне здесь опасно засиживаться, завод штандартенфюрера Танка не игрушки делает, а по Танку в Нюрнберге плачет скамья подсудимых. Уеду, — сказал себе Штирлиц, — но сейчас я должен ждать, пока Кемп выключит свет в квартире, а потом звонить в дверь. Он мне откроет, испуганный приходом ночного гостя; такова уж их психология, не сможет не открыть; он убежден, что пришел кто-то из своих, он спрячет толстуху и отворит дверь. Если же он будет держать в руке пистолет, я теперь набрался сил для того, чтобы выбить оружие у него из рук».
Он закурил, снова вспомнив самого себя, когда полтора года назад в Линце не советовал штурмбанфюреру СС Хеттлю курить на улице. «То же самое, кстати, мне говорил Джонсон на авениде Хенералиссимо всего два месяца назад. Господи, а ведь кажется прошла вечность… Но почему Кемп никак не прореагировал на статью этого самого „Мигеля Сэмэла“ в „Кларине“? Он не мог не прочитать ее, подали весьма броско, хотя, видимо, смягчили высказывания по поводу нацистских преступников; зато как расписали русских шпионов, просто чуть подредактированная версия старой кампании о „руке Москвы“… Или Кемп так убежден в своих документах и в поддержке Танка, который дружен с Пероном, что ему вообще ничего не страшно? Убежден, что не выдадут? А если нажать? Если весь мир узнает, что Перон укрывает у себя преступника? Если нажмет не кто-нибудь, а Вашингтон? Ну, и как ты намерен это организовать, — спросил себя Штирлиц. — Напишешь письмо президенту Трумэну? Обратишься к Аллену Даллесу или, того пуще, к его брату Джону Фостеру? Но почему же отдали на заклание Кемпа? Он ведь одна из ключевых фигур. Мной играют; видимо, играют по-крупному, но эта их игра гроша ломаного не стоит после того, как Роумэн собрал доказательства, что я не убивал ни Фрайтаг, ни Рубенау. А кто? Иозеф Руа? Другие? Пусть ищут. Это их забота. Главное заключается в том, что я не мог этого сделать. Кому же тогда выгодно на меня вешать это? Погоди, — сказал он себе, — оставь эти вопросы для Кемпа. Не надо заранее строить схему, может войти в противоречие с тем, как пойдет с ним разговор. Если пойдет, — поправил себя Штирлиц, — не замахивайся на неизвестное тебе будущее; «если пойдет» — так надо думать, только тогда желаемое сбудется…»
Штирлиц дождался, когда свет в окнах погас, и сразу же вошел в подъезд дома. «В аргентинских подъездах — испанские запахи, — отметил он машинально, поднимаясь по деревянным ступеням винтовой лестницы, — оливковое масло, кофе и жареные чулос, [51] очень аппетитно».