После того как эти статьи, обращенные к патриотическому пылу лавочника («А мы что ж, были полными идиотами, когда сражались за Германию?!»), взбудоражили общественное мнение, Айсман отправился к Бауэру.
Тот внимательно ознакомился с газетными материалами и спросил:
— А какое это имеет отношение к нашему делу?
— Прямое, — ответил Айсман. — Этот фильм идет вразрез с нашей линией.
— Кто вам сказал, что мы собираемся обелять гитлеризм?
— А кто сказал вам, что я собираюсь спокойно наблюдать за тем, как унижают историю моей нации? Или я неверно понимал вас все это время, или что-то изменилось наверху? Может быть, я не информирован о новом направлении, которое избрал председатель Дорнброк?
— При чем здесь председатель? — поморщился Бауэр. — Просто я не люблю истерик. За истерикой я всегда вижу своекорыстные интересы, Айсман, а я знаю ваше прошлое…
— У нас с председателем одинаковое прошлое, господин Бауэр… В этих статьях, — Айсман тронул мизинцем папку, — не написано о том, как трактуется в фильме режиссера Люса роль Дорнброка во времена нашего прошлого. На него там сыплется больше шишек, чем на простых солдат, честно исполнявших свой долг перед нацией.
— Впрямую?
— Да. Дорнброк получает премию Гитлера, Дорнброк с Герингом в Донбассе. С привлечением хроники из «Дойче вохеншау».
— Что вы предлагаете?
— Ничего. Я считал своим долгом проинформировать вас.
— Беседа с Люсом будет бесполезной?
— Не знаю.
— Попробуйте с ним познакомиться.
Айсман поехал к Люсу. Режиссер смотрел на него с некоторой долей изумления: человек оперировал правильными формулировками, доводы его были безупречны, но самая сердцевина его логики была тупой и старой.
Посмеявшись над Айсманом, Люс сделал заявление для прессы о том, что на него пытались оказать давление «определенные круги» в связи с предстоящей премьерой его нового фильма. Он отказался ответить на вопросы: «Какие круги? Кто именно?»
Он не назвал Айсмана только потому, что Ганс Дорнброк, услыхав это имя, сказал ему:
— Он из ведомства охраны концерна… — Рассмеялся и добавил: — Мой служащий. Страшная сволочь, но умный мужик, со своей позицией…
— Фашизм — это позиция? — удивился тогда Люс.
— Если хочешь — да, — ответил Ганс и рассказал Люсу о разговоре, который состоялся при нем между отцом и Бауэром. «Стоит ли волноваться, Бауэр? — говорил старый Дорнброк. — Ну еще один ушат с грязью. Обидно? Конечно. Но неужели это может волновать серьезных людей? Нас с вами? Ганса? Вы предпринимаете шаги и ставите меня в смешное положение, а нет ничего глупее смешного положения. Пусть этот Люс выпускает свой фильм. Идеально было бы противопоставить его фильму другой, объективный, наш. Но поднимать шум вокруг него — это значит лить воду на мельницу наших противников. Они ведь с нами ничего не могут сделать, потому что в наших руках сила. А умная сила позволяет говорить о себе все что угодно. Она лишь не позволяет ничего против себя делать. Надо быть бескомпромиссным, лишь когда возможна серьезная акция — вооруженный бунт, биржевая провокация, отторжение сфер интересов!.. А так?.. Надевать терновый венок страдальца на голову художника, который честолюбив, беден, одержим идеей, владеющей им в настоящий момент? Стоит ли? Обратите внимание на то, что я сказал об идее, которая овладела им „в настоящий момент“. Художник как женщина, настроения его изменчивы… Об этом бы тоже подумать… Время идет, оно таит в себе непознанные секреты и сюрпризы… Время, Бауэр, всегда работает на сильных…»
Ганс тогда предупредил Люса:
— Бойся Айсмана… Это человек страшный… Я его, во всяком случае, боюсь…
— Так уволь его, — посоветовал Люс. — Это в твоей власти.
Ганс отрицательно покачал головой.
— Нет, — ответил он, — это не в моей власти. Я даже не заметил, как стал подданным дела, а не хозяином его…
Фильм Люса в Федеративной Республике практически замолчали, об этом Бауэр позаботился. Премии, полученные картиной в Венеции, Сан-Франциско и Москве, были обращены против Люса: «Его хвалят иностранцы за то, что он топчет историю нации».
— А вот если он захочет и впредь продолжать драку, — сказал Бауэр Айсману, — тогда надо предпринять определенные шаги. Если он, несмотря ни на что, решит продолжать свои игры, мы его сомнем, но не как заблудшего, а как провокатора.
Об этом Ганс Дорнброк не знал. Он не знал, что, когда Люс работал над новой картиной, снималось практически два фильма. Один делал Люс, а второй — люди, приглашенные Айсманом; фиксировались все шаги режиссера; снимали самые, казалось бы, незначительные мелочи — даже такие, как организация массовок его ассистентами: заставляют они своих актеров подыгрывать в толпе, чтобы получился нужный Люсу эффект, или кропотливо отыскивают факты без предварительной их «организации».
Как истинный художник, Люс был одержим и доверчив. Это и должно было его погубить. Он об этом не знал, он ведь не работал в гестапо, где хранились материалы на ведущих кинематографистов и писателей рейха; об этом пришлось вспомнить Айсману, и ему доставило большое удовольствие это воспоминание…
2
— Милый мой, нежный, добрый… Люс, родной, я не могу… Ты обязан понять. Ты не должен был даже приезжать ко мне с этим. Ты понимаешь, что это может повлечь… Дети останутся без матери, я никогда не смогу им ничего доказать… не говорить же им, что я полюбила тебя, а их отца я разлюбила давно и что мы просто поддерживаем видимость дома… что все у нас пакостно и мерзко… Они так любят отца.
— Я бы не просил тебя об этом, Эжени, если бы не попал в капкан… Что-то случилось, понимаешь? Меня взяли в капкан…
— Мои родители тоже не смогут понять меня, они такие люди, Люс…
— Прости меня… ты права, я не должен был приходить к тебе с этой просьбой… Просто я оказался в тупике. Я растерялся.
— Ты не назвал меня?
— Я не назову тебя. Я сниму показание… Вернее, это не было показанием. Это был разговор…
— Если бы ты любил меня, ты бы не упомянул моего имени даже в разговоре.
— А если из-за того, что ты не хочешь дать показаний, я попаду в тюрьму?!
— Я провела с тобой ночь, Люс… Это невозможно, пойми… Я ведь не потаскуха с улицы… Я увлеклась тобой, но ты — это мое, и никто никогда не должен об этом узнать…
— Я — это твое, — повторил Люс, — ты заметила, мы все время говорим каждый о себе…
— Я говорю сейчас не о себе. Я говорю о детях. Прости меня, может быть, я сентиментальная немецкая клуша, но я…
— Я такой же сентиментальный немецкий отец. В этом мы квиты. Будь здорова, Эжени, постарайся на меня не сердиться.
— Если бы ты любил меня, ты бы не сказал сейчас так жестоко.