Как и всегда, днем здесь было пусто; посетители собирались к вечеру, часов в семь, после полуденной сиесты; Пол сидел с Кристой в глубине зала; она держала его руку в своих ладонях. «Очень вкусный сандвич, — сказал он ей, показав глазами на их руки, — только съесть нельзя».
Эронимо подошел к столу; Пол представил его Кристе; он поцеловал воздух возле ее руки (испанцы никогда не прикасаются губами к коже женщины), от виски отказался, посмотрел на часы, Пол его понял, поднялся, отошел вместе с ним к стойке; бармен сразу же узнал кабальеро из Пуэрта-дель-Соль, предложил вина, Эронимо покачал головой, показал глазами на дверь, бармен сразу же вышел.
— Вы поручали доктору Брунну следить за вашей подругой? — спросил Эронимо.
— Я?! — Пол не смог скрыть тревожного удивления, сразу же посетовал на себя за это (в здешней тайной полиции с каждым надо держать ухо востро, даже с теми, кому платишь). — А в чем дело? Почему это вас интересует, Эронимо?
— Меня это совершенно не интересует. Просто я подумал, что вы об этом можете не знать. А мужчина должен знать все. Если он выполнял вашу просьбу, то вопроса нет.
— В каждом деле бывают накладки, — сказал Пол для того лишь, чтобы хоть что-то сказать (испанцы обожают многозначительность, это предтеча интриги). — Меня интересует лишь одно: насколько профессионально он это делал?
— Он сделал это исключительно профессионально, — ответил Эронимо, и Роумэн почувствовал, как вдруг похолодели его пальцы.
— Спасибо, Эронимо, — сказал он, — я очень признателен вам за дружбу. Может быть, пообедаем вместе? Скажем — послезавтра?
Геринг вошел в свою камеру, чувствуя, что рубашка, одетая под китель, сшитый из мягкой ткани, стала совершенно мокрой, хоть выжимай. Чтение приговора было столь изнуряющим, так страшно и отчетливо он видел — словно ему показывали фильм про самого себя — все те годы, что он провел в Берлине и Каринхалле: овации толпы, красочные парады, спортивные празднества, приемы в рейхсканцелярии, здравицы в его честь, разносимые по улицам громкоговорителями, что силы оставили его вконец.
Слушая приговор, он то и дело возвращался памятью к перекрестным допросам, которым подвергли не только его, но и остальных партайгеноссен, мысленно перепроверяя — в который раз уже, — насколько пристойно он и те, за кого он здесь отвечал, будут выглядеть в глазах потомков.
Он вспоминал вопросы английского обвинителя Джексона и его, Геринга, ответы с фотографической четкостью.
Он решил отвечать коротко и четко, чтобы никто и никогда не смог упрекнуть его в том, что он страшился ответственности или скрывал правду; да, битва проиграна, но уйти надо, оставив по себе такую память, которая бы противостояла морю лжи, выплеснутой на движение большевистской прессой и еврейской пропагандой Уолл-стрита.
Геринг требовательно просматривал эту ленту, длиною в четырнадцать месяцев, — кадр за кадром, метр за метром, — и начало этого фильма показалось ему вполне рыцарским.
Он видел лицо Джексона, холодное, спокойное в своей надменности, ненавистное ему лицо, и слышал его голос, монотонный и бесстрастный:
— Придя к власти, вы немедленно уничтожили парламентское правительство в Германии?
Он слышал и свои ответы, видя себя как бы со стороны, оценивая себя не как Геринг уже, Геринг скоро исчезнет, но как зритель будущего фильма, который отсняла история, а не кинематографисты:
— Оно больше нам было не нужно.
— Для того чтобы удержать власть, вы запретили все оппозиционные партии?
— Мы считали необходимым не допускать впредь существования оппозиций.
— Вы проповедовали теорию о необходимости уничтожения всех тех, кто был настроен оппозиционно к нацистской партии?
— Поскольку оппозиция в любой форме препятствовала нашей работе во благо нации, оппозиционность этих лиц не могла быть терпима.
— После пожара рейхстага вы организовали большую чистку, во время которой многие были арестованы и многие убиты?
— Мне неизвестно ни одного случая, чтобы хоть один человек был убит из-за пожара в здании рейхстага, кроме осужденного имперским судом действительного поджигателя Ван дер Люббе. Аресты, которые вы относите за счет пожара рейхстага, в действительности были направлены против коммунистических деятелей. Аресты производились совершенно независимо от этого пожара. Пожар только ускорил их арест.
— Значит, у вас уже до пожара рейхстага были готовы списки для арестов коммунистов?
— Да.
— Вы и фюрер встретились во время пожара?
— Да.
— И здесь же, на месте, вы решили арестовать всех коммунистов?
— Я подчеркиваю, что решение было принято задолго до этого. Однако распоряжение о выполнении решения о немедленном аресте последовало в ту ночь.
— Кто был Карл Эрнст?
— Я не знаю, было ли его имя Карл, но знаю, что Эрнст был руководителем СА в Берлине.
— Кто такой Хельдорф?
— Позднее он стал руководителем СА в Берлине.
— А кто такой Хейнес?
— Он был начальником СА в Силезии.
— Вам известно, что Эрнст сделал заявление, признавшись, что он и указанные выше лица втроем подожгли рейхстаг и что вы и Геббельс планировали этот поджог и предоставили им воспламеняющиеся вещества — жидкий фосфор и керосин, которые положили для них в подземный ход, ведущий из вашего дома в здание рейхстага?
— Я не знаю ни о каком заявлении руководителя СА Эрнста.
— Но из вашего дома в рейхстаг вел специальный ход?
— Имеется ход, по которому доставлялся кокс для центрального отопления.
— Вы когда-нибудь хвастались тем, что подожгли рейхстаг, — хотя бы в шутку?
— Нет.
— Значит, вы никогда не заявляли, что подожгли рейхстаг?
— Нет.
— Вы помните завтрак в день рождения Гитлера в сорок втором году?
— Нет.
— Вы не помните? Я попрошу, чтобы вам показали письменное заявление генерала Франца Гальдера: «Я слышал собственными ушами, как Геринг воскликнул: „Единственный человек, который действительно знает рейхстаг, — это я, потому что я поджег его!“ Сказав это, рейхсмаршал похлопал себя по ляжке».
— Этого разговора вообще не было.
— Вы знаете, кто такой Гальдер?
— Да.
— Какой пост он занимал в армии?
— Он был начальником штаба сухопутных войск.
…Геринг поднялся с жесткой узенькой железной койки, походил по камере, легко забросив руки за спину; остановился под окном, поднял голову, чтобы увидеть звезды в низком осеннем небе; почему-то явственно представил, как режиссер, который будет сидеть на высоком стуле рядом с оператором на съемке фильма о нем, рейхсмаршале Великой Римской империи германской нации, непременно скажет актеру, чтобы тот повторил этот жест; расслабленные кисти — за спину, резкий подъем головы, сдержанная, полная достоинства улыбка узника, который смотрит на звезды. Словно бы показывая будущему исполнителю своей роли этот жест еще раз, Геринг вернулся к койке, снова забросил руки за спину и прошел к оконцу; голову, однако, поднял слишком резко, словно ощутив на себе чей-то взгляд, — получилось картинно, подумал он, а смотрит на меня охранник, он ведь все время смотрит, пора к этому привыкнуть. Если бы все было, горько подумал он, как было, Геббельс привез бы мне этот фильм, и мы бы вызвали режиссера, сделали ему замечания, попросили что-то изменить и переснять, и он бы вряд ли отказал нашей просьбе, а кто попросит убрать картинность и фальшь тогда, когда станут снимать этот фильм?! Кстати, название должно быть кратким и незатейливым. Наверняка люди пойдут на картину «Рейхсмаршал». Или даже просто «Геринг». Мое имя предметно, в нем сокрыта прострельная конкретика, «Геринг»… Да, не «Рейхсмаршал», а именно «Геринг», так будет значительно достойнее, все-таки я до сих пор не понял, какое мне выпало великое счастье: только тот политик по-настоящему добился чего-то, если люди знают его не по титулам и званиям, а по одному имени…