Экспансия-1 | Страница: 155

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Громыко вспомнил лицо Оппенгеймера; большой ученый, один из «отцов» атомной бомбы, во время последней встречи с ним совершенно однозначно высказался в поддержку предложения о безусловном запрещении производства оружия массового уничтожения, хотя не знал тогда, да и не мог знать, что уже ежедневно в Штатах производилась новая атомная бомба… Против кого будет обращено это оружие?

Вспомнил Альберта Эйнштейна; маленький, согбенный, он во время одной из встреч тихо, как-то даже горестно заметил: «Знай я, что у Гитлера не будет атомной бомбы, ни за что не стал бы поддерживать здешний ядерный проект, ни в коем случае не стал бы…»

Посол никогда не мог забыть, сколько холода и затаенного торжества было на лице Трумэна в Потсдаме, когда он сказал Сталину про успешное испытание штуки; именно тогда посол вспомнил, как в Ялте, всего полгода назад, Сталин пригласил Молотова, и его, посла в США, — протокол, он и есть протокол, — навестить Рузвельта, почувствовавшего недомогание; в тот день заседание Большой Тройки было из-за этого отменено; президент лежал в кабинете, отведенном ему на втором этаже Ливадийского дворца; визиту «дяди Джо» обрадовался, заранее подготовившись к тому, чтобы принять гостей. Впервые посол понял, какая это трудная для президента работа — быть, как все, чтобы никто не заметил недуга, доставлявшего ему ежечасное страдание. Во время предвыборных выступлений надо было загодя поднимать коляску Рузвельта на трибуну так, чтобы этого не видели американцы, ибо лидер обязан быть атлетически здоров, красив и улыбчив; каждая нация живет своим стереотипом руководителя; генетический код истории, иначе не скажешь, хоть и небесспорно; впрочем, что есть абсолютного в этом мире?

Серое, изборожденное сильными морщинами лицо Рузвельта, на которое падали лучи крымского солнца, как-то странно контрастировало с его глазами, которые то светились открытым дружеством, делая облик президента привычным, знакомым по тысячам фотографии, то замирали, становясь жухлыми, лишенными жизни; посол вспомнил страшное по своей точности выражение: «фар авей лук» — «взгляд отрешенный»…

Спускаясь вниз — визит был недолгим, всего двадцать минут, — Сталин остановился на площадке между вторым и первым этажами, достал трубку, неторопливо раскурил ее и, не оборачиваясь к спутникам, а словно бы обращаясь к себе самому, тихо заметил:

— Экая несправедливость, а? Хороший человек, мудрый политик, и вот… Неужели каждому выдающемуся государственному деятелю не должно хватать времени на то, чтобы завершить задуманное?

…Просматривая каждое утро ведущие американские газеты и журналы, отмечая для себя постоянное изменение тона редакционных статей и комментариев, пытаясь понять, чем вызван столь резкий поворот в отношении к советскому союзнику, зачем столь тенденциозно и нечестно нагнетается настроение тотального недоверия к русским, посол все чаще вспоминал тот день, когда Молотов прилетел в Штаты, — еще по просьбе Рузвельта, считавшего необходимым присутствие народного комиссара по иностранным делам на акте торжественного провозглашения Организации Объединенных Наций в Сан-Франциско весною сорок пятого.

Во время остановки в Вашингтоне Трумэн, успевший за эти несколько недель отодвинуть от Белого дома самого доверенного человека покойного президента Гарри Гопкинса (социалист, левый, симпатизирует русским), пригласил Молотова на встречу.

Именно тогда посол и поразился той перемене, которая произошла в Трумэне за какие-то несколько недель: в разговоре с Молотовым он был предельно жесток, подчеркнуто сух, раздражен, любое предложение, выносившееся народным комиссаром, отвергал, практически не дискутируя.

Посол отдал должное такту и выдержке Молотова: тот, словно бы не замечая нескрываемого недоброжелательства нового президента, продолжал поднимать вопросы, которые должны были найти свое решение на учредительном заседании Организации Объединенных Наций, — речь ведь шла о послевоенной ситуации в мире, о том, как загодя достичь соглашений по всем спорным вопросам, чтобы человечество, наконец, получило гарантии безопасности; прошло сорок пять лет двадцатого века, всего сорок пять, а сколько из них были отданы молоху войны?!

Трумэн нетерпеливо шаркал ногами, рассеянно смотрел в окна. Именно тогда посол подумал: «Отчего наркома называют „господин „нет“? По справедливости „мистером «нет“ следует назвать Трумэна“.

Молотов тем не менее снова и снова возвращался к проблемам, которые были в фокусе общественного внимания: репарации с Германии, трибунал в Нюрнберге, судьба фашистской диктатуры Франко в Испании, ситуация в Польше, Греции, Югославии, — Черчилль по-прежнему неистовствовал, требовал вмешательства во внутренние дела этих стран, стараясь навязать Большой Тройке свою точку зрения, весьма далекую от той, общей, которая была выработана в Ялте, при Рузвельте еще. Посол удивлялся совершенно неведомой ему ранее сдержанности наркома; он, наблюдавший его неоднократно, привыкший к его тактичной, но неизменно сухой и твердой манере, сейчас не узнавал Молотова — так легко он вел дискуссию, принимал предложения президента, которые давали возможность если даже и не соглашения, то хотя бы мало-мальски приемлемого для престижа страны компромисса… Однако достичь ничего практически не удалось; более того, в нарушение общепринятых норм приличия Трумэн поднялся первым, прервав, таким образом, беседу, — протокол работает сам по себе, не нуждается в словах: раз хозяин поднялся, считай, тебе пора уходить, беседа кончена.

Посол понял то, чего не мог до конца понять во время встречи Молотова и его, Громыко, с Трумэном, несколько позже, когда решался вопрос о том, где быть штаб-квартире Организации Объединенных Наций — в Европе или Америке.

Представители европейских стран обсуждали с ним этот вопрос неоднократно; все, как один, были за то, чтобы именно Европа сделалась центром нового мирового сообщества наций, объединенных идеями гуманизма, добра и тишины, — человечество устало от взрывов бомб и ухающих залпов гаубиц; впрочем, мнения в Сан-Франциско были совершенно различными, кое-кто предлагал создать штаб-квартиру в Африке — «континент будущего», кто-то называл одну из стран Латинской Америки — на испанском языке говорят не только в Мадриде, Мексике и Буэнос-Айресе, но и далекие Филиппины тоже изъясняются по-испански, чем не довод?! Однако все понимали, что дело решит позиция Кремля, ибо престиж страны, внесшей такой невероятный по своему значению вклад в торжество победы человечества над гитлеризмом, был фактором, определяющим многие решения в мире, — не только конкретно это.

Громыко получил телеграмму из Кремля ночью, накануне голосования, исход которого был в общем-то предрешенным, ибо в кулуарах все были убеждены, что Россия проголосует за то, чтобы Организация Объединенных Наций подняла свой стяг в одной из европейских столиц.

Сталин, однако, круто повернул, поручив советской делегации поддержать американское предложение, — то есть согласиться с пожеланиями Белого дома, чтобы новое мировое сообщество обосновалось в Соединенных Штатах.

Разъясняя позицию Москвы — в определенной мере неожиданную, — Кремль в своем указании Громыко сосредоточил главное внимание на том, что традиционный американский изоляционизм — доктрина Монро не в этом веке родилась! — является течением сугубо реакционным, опасным для нынешней мировой тенденции; надо предпринять все возможное, чтобы молодой колосс не замкнулся в себе самом, надо приложить все силы к тому, чтобы американцы не ощущали своей оторванности от проблем Европы, Азии и Африки, надо сделать так, чтобы идея «отдельности» Соединенных Штатов, столь угодная трационалистам-консерваторам, изжила самое себя: век научно-технической революции сделает землю маленькой и общей, причем чем дальше, тем скорее: если можно понять или даже предсказать скорости существующих двигателей, то мысль ученых непредсказуема, а путь от идеи до ее практической реализации стал стремительным, не поддающимся расчетам самых смелых футурологов.