Костенко с некоторым удивлением глянул на мою мощную краснокожую книжицу:
— Это вас вызывал Штык?
— Именно.
— Что вы тут искали?
— То, что он просил меня найти… Уликовые, как у вас говорится, материалы.
— Ключи он вам дал?
— Вам же известно, что ключей при нем не было, их похитили. Он сказал, к кому обратиться здесь, в доме…
— И к кому же?
— К Ситникову, из седьмой квартиры, в этом доме живет много художников.
— Странно, отчего он поручил достать, — Костенко усмехнулся, — уликовые материалы вам, а не мне?
— Вы не похожи на милиционера.
— Это почему?
— Слишком шикарны…
— Что ж мне, в лаптях ходить? Впрочем, ходил бы, это сейчас модно, да только купить можно лишь на Западе… Давно знали Штыка?
— Я о нем теперь знаю столько, что кажется, был знаком вечность.
— Кто мог на него напасть?
— Есть много вариантов ответа. Один бесспорен: наши противники, те, кто очень не хочет нового… Впрочем, что это я вам навязываю свое мнение? Простите.
— Верно подметили, — кивнул Костенко. — Я дремучий консерватор, перестройку терпеть не могу, вся эта гласность только мешает сыску, а при слове «демократия» я сразу же хватаюсь за револьвер… Как может иначе ответить жандармский чин прогрессивному журналисту?
— Напрасно радеете о мундире. Право каждого определять свою позицию, вне зависимости от профессии.
— Да? Значит, избрать «позицию» бандита — право каждого? Тут мы с вами не сговоримся. Сажать-то приходится мне, а это не очень сладкая штука — увозить человека в тюрьму… Ладно, лирика, давайте к делу: что вам сказал Штык?
— Сказал, что скоро умрет.
— Шейбеко смотрит на дело более оптимистично.
— Кто это такой?
— Человек, который вынимал у него из черепа куски костей, — ответил Костенко с плохо скрываемой яростью.
— Врач по-своему чувствует, художник — по-своему.
Костенко достал из кармана плоский аппаратик «воки-токи», вытянул антенну и, подойдя к окну, осмотрел улицу цепляющимся за все предметы взглядом. Потом приблизил микрофончик ко рту и негромко сказал:
— Восемь ноль два, как связь?
Кто-то невидимый ответил сразу же, словно бы видел Костенко:
— Восемь ноль два слушает вас.
— Свяжитесь с врачом, осведомитесь о состоянии мальчика.
— Есть.
— На связь выхожу через пять минут.
— Понял.
Костенко глянул на часы, положил аппаратик в карман и обернулся ко мне:
— Почему вас так интересует Штык?
— Вообще-то речь о другом человеке, строителе, безвинно засаженном в тюрьму…
Я не мог переступить себя. Что-то держало меня, молило внутри: не открывай всего, погоди, не зря куда-то столь срочно отвалили Лиза и Квициния. Если я задержан, то, по нашим законам, милиция запросит на меня характеристику в газете. Они без этого не могут (дикость какая, в пяти абзацах уместить жизнь человека, его судьбу, нрав, любовь, неприязнь, суть!), сущий подарок Глафире Анатольевне, всем, кто готовит персоналочку, товарищу Кашляеву, паршивому мафиози, в аккуратном галстуке и накрахмаленной рубашечке… Хотя для мафиози он слишком малоинтеллигентен, такие разминают почву для настоящих боссов, а те держат дома видеокассеты с роками и порнографией, закусывают импортным миндалем в соли, носят шелковые слипы, носки от «Кардена» и рубашечки японского шелка… Этим они вроде как мстят за то, что костюмы приходится носить отечественные, на людях надо быть скромными. Невидимое могущество, дерьмо собачье, наплодили мерзотину… А если б им дали работать легально, спросил я себя. Обложили б налогами и позволили делать деньги так, как они умеют? Что тогда?
— Какое отношение к безвинно засаженному строителю имеет художник Штык? — спросил Костенко.
— Я в процессе поиска, товарищ полковник… Или мне надлежит обращаться к вам как к «гражданину»?
— Странно вы говорите… Имели неприятности с нашими церберами?
— А кто не имел? Все имели…
— Это верно, — согласился Костенко. — У меня тоже был привод в «полтинник»… Знаете, что такое «полтинник»?
— Нет.
— Счастливый человек. Самое было страшное отделение на Пушкинской. Его снесли, к счастью… Мы ж все символами больше норовим изъясниться, а не словами: чтоб написать, мол, отделение, которое терроризировало людей, особенно глумилось над студенчеством и интеллигенцией, ныне закрыто, — в назидание всем другим, позволяющим унижать человеческое достоинство… Нет, не напишем… А снести — снесем, но без объясняющих слов… Сидели? Или, как у меня, привод?
— Целых три.
— Ну и, конечно, родная милиция посылала письма в институт?
— А ну?
— Из института исключали?
— Дали строгача…
Костенко усмехнулся.
— На меня страх какую телегу накатали… Написали, что я оскорблял достоинство славных орлов Лаврентия Павловича, — милиция тогда под ним ходила.
— Это вы меня так разминаете?
— Зачем? Вы ж не рецидивист. Если в чем виноваты — завтра сами расколетесь. Все интеллигенты текут после первой ночи в камере. До конца держится только тот, кому терять нечего… Я не разминаю вас, просто можно вернуть все, кроме времени. Ум хорошо, два — лучше.
Костенко снова достал из кармана свой аппаратик.
Я спросил:
— Очень нравится эта штука?
Жлоб наверняка бы рассердился: «С чего это вы взяли?» Лицо же полковника изменилось, сделалось странно застенчивым, вневозрастным, и он ответил:
— Безумно.
Настроив «воки-токи» на нужную волну, он спросил невидимого оперативника, что нового, и я услышал ответ:
— Мальчик впал в беспамятство…
Костенко спрятал аппаратик в карман, посмотрев на меня с некоторым недоумением:
— Едем в больницу… Я сейчас позвоню Шейбеко, он гениальный врач, надо что-то сделать…
Поманив своего верзилу, Костенко тихо сказал:
— Кто придет — задерживайте. Я предупрежу тех, кто на улице, чтобы они провожали всех подозрительных до подъезда.
Обернувшись ко мне, шепнул:
— Ну, с богом. На лестничной клетке не разговаривать, шагайте позади меня в десяти шагах.
— Погодите, — сказал я. — Давайте посмотрим под нижним ящиком, там может лежать письмо. Штык не знал, что в нем, бросил как ни попадя… Пусть ваш профессионал бесшумно вытянет ящик…
Письмо действительно лежало на полу. Вместо обратного адреса стояла подпись, я легко ее узнал: «Русанов».