— Это тоже — вне дела, только для размышления, ладно? Тогда — расскажу.
— Я боюсь ответить утвердительно…
— Почему?
— Потому что в деле, которое начинает вырисовываться, нельзя ничего отводить в сторону… Я буду обязан встретиться с вашей тещей… И с женой тоже — если здесь обнаружат ее пальцы… Я понимаю, женщина ждет ребенка, жизнь на сломе, понимаю — жестоко. А если с этим связана трагедия Штыка? Поэтому, думаю, и о теще надо подробнее сказать…
— Я всегда брезговал стукачами, полковник… Я не намерен изменять своей позиции…
— Вы мне симпатичны, Иван Игоревич, но не надо ездить по травке на коньках… Вы же прекрасно понимаете, что я, увидав вас в мастерской Штыка, обязан понять до конца, отчего вы там объявились… За вас говорит показание Шейбеко: художник, мол, вас истребовал, как только открыл глаза. Это в вашу пользу. Вы вели свое расследование, и здорово это делали, я восхищен, это честно… Но ведь вы не хотите открывать всю правду не только потому, что речь идет о ваших близких… Вы по-прежнему опасаетесь, что это может помешать публикации вашего сенсационного исследования… Или я ошибаюсь?
Сначала я хотел ответить однозначным — «нет, не боюсь», но потом ощутил в словах Костенко известную долю истины. Да, профессия, особенно наша, действительно делает человека своим подданным… Наверное, иначе нельзя… «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех»… Но ведь ты думаешь о собственном успехе, сказал я себе, это живет в тебе, может, даже помимо воли. Воля тут ни при чем, возразил я себе. Это естественное состояние личности: видеть результат своего труда не безымянным, а позиционным, напечатанным ко всеобщему сведению.
— В чем-то вы правы, — ответил я. — Я не думал об этом раньше.
— Спасибо, что сказали правду, — вкрадчиво, понизив голос, приблизился ко мне Костенко. — Но ведь вы бы не смогли написать всю правду, исключив те эпизоды, которые, возможно, носят исходный характер? Я имею в виду членов вашей семьи. Обвинять всех, кроме тех, кто близок? Нас за такое судят: самовольный вывод из дела обвиняемого… Даже свидетеля…
— А я не стану их исключать… В том, конечно, случае, если мои, как вы говорите, близкие были втянуты в это дело.
— С точки зрения этики такое допустимо? — поинтересовался Костенко. — Точнее: целесообразно?
— Исповедальная литература — одна из самых честных.
— Согласен. Но ведь вы журналист, а не писатель. Вам надо соотносить себя с фактором времени. Журналистика реализуется во времени, литература — в широте захваченных ею пространств. Верно?
— Верно.
Костенко попросил у меня разрешения позвонить.
— Валяйте, — ответил я.
Он набрал номер, спросил, как дела с тем адресом, который продиктовал (квартира Тамары, понял я); покивал, произнося нетерпеливо-вопрошающе: «ну», «ну», «ну» (видимо, сибиряк), потом поинтересовался, где «они», удовлетворенно хмыкнул, хрустко вытянул ноги, как-то по-актерски, скрутил их чуть что не в жгут, сказал, чтоб «не мешали», и мягко положил трубку.
— Кто там? — спросил я.
— Сейчас приедут ваши друзья. Они сделали мою работу. Им можно давать звания лейтенантов. Я бы дал майоров, но наши бюрократы в управлении кадров не позволят. Благодаря вашим друзьям завтра я арестую одного из тех, кого вы пасли.
Я опешил:
— Это как?!
— Потом объясню. Сейчас не имею права, честное слово… Сталинские времена научили меня умению молчать наглухо. Мы сейчас в словах смелые, а тогда… Сбрякнешь что в компании — вот тебе и пятьдесят восьмая статья, пункт десять, призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти, срок — до десяти лет.
…Когда позвонили в дверь, Костенко резко поднялся, в нем снова появилось что-то кошачье, изменился в мгновенье и, мягко ступая, пошел — совершенно беззвучно — к двери; приникнув к глазку, несколько секунд разглядывал ночных гостей (явно не его бригада из «науки»), потом, отперев замок, рассмеялся:
— Квициния, ты тоже в деле?!
Ну и ну, подумал я. Кто кого выслеживал эти дни: мы — Русанова с Кузинцовым или нас — Костенко?!
— В деле, товарищ полковник, — ответил Гиви, пожимая руку Костенко. — И вы, как вижу, тоже?
— Я дотягиваю до пенсии… Все жду: вдруг генерала дадут?!
— Не дадут, — вздохнул Гиви. — Вы слишком умный, за это мы вас так любили на курсе.
— Вы не могли не любить своего доцента, — ответил Костенко. — Иначе б я вас лишил стипендии. Перед начальством надо благоговеть. Ну, так как же вы ушли от наблюдателей?
— Чьих? — Гиви вымученно улыбнулся. Лица на нем не было, синяки под глазами, щетина, щеки запали, нос торчит, как клюв, замучился мой адвокат.
— Ваши забрали тех голубей, что нас топтали, а мы воспользовались услугой индивидуального извоза.
Костенко несколько самодовольно хохотнул:
— «Индивидуальный извоз», кстати, осуществлял мой капитан Кобылин.
…Отведя меня в сторону, Костенко, отвернувшись к окну, негромко сказал, чтобы я завтра взял бюллютень и ни в коем случае не появлялся на работе в течение ближайших трех дней. «Ваше персональное дело, — заключил он, — мне невыгодно… Хотя, следуя вашей фразеологии, вношу коррективу: «нам». Ясно? Оно невыгодно «нам». — «Я никогда не играл труса». — «Тогда заодно научитесь не быть дураком».
Бригада экспертов из научно-технического отдела не нашла пальцев моей жены, зато наследил Антипкин-младший. Замок не вскрывали — значит, ключ ему отдала Оля, больше некому.
…Рассвет я встретил у окна — так и не уснул, потому что не мог ответить себе на вопрос: зачем надо было приносить в мой дом записную книжку художника? Лишь один человек мог сказать, что я не умолчу об улике в моем письменном столе, — лишь один: моя жена. Я отдавал себе в этом отчет, но не мог согласиться с очевидной данностью, все мое естество восставало, и поэтому я впервые в жизни понял выражение, которое раньше казалось мне литературным, слишком уж метафорическим: «смертельная усталость».
С Тихомировым я встретился три года назад у писателя Ивана Шебцова, когда тот пригласил на чашку чая композитора Грызлова. Речь шла об организованной атаке вокально-инструментальных ансамблей на серьезное, истинно народное искусство.
— Вот, полюбопытствуйте, — раздраженно говорил Грызлов, доставая из портфеля папку, — презанятнейший документик: заработки рок-джазистов за квартал… Волосы встают дыбом!
Пролистав сводки, Тихомиров заметил, что музыкант, получающий такие деньги, может стать неуправляемым, процесс тревожен — кто-то открывает ворота для вторжения западной массовой культуры.
Шебцов поднялся с лавки, быстро заходил по большой комнате. Его исхудавшее, одухотворенное лицо порою казалось мне ликом Аввакума.