— Зависит от того, когда он возвращается…
— По-разному. Иногда за полночь, он делом живет.
— А это кто? — спросил Костенко, указав на пожилого бородатого человека.
— Дядя Авессалом, я ж говорила, который чайник, — она засмеялась своей шутке. — Из Адлера, брат мамы…
Женщина пролистала альбом до конца, удивилась, начала листать снова:
— Как же так, здесь были три фотографии: Коля в осоавиахиме, на аэродроме и перед уходом в армию…
— Он там бритый был?
— Коля? Нет, с чубом, красивый парень, косая сажень в плечах, копия отца, словно вылитый.
— Галина Ивановна, а отец… Кротов… был жадным человеком?
— А что такое жадность? — задумчиво спросила женщина и снова начала перелистывать альбом. На лице ее было недоумение.
— По-моему, жадность не нуждается в определении…
— Еще как нуждается… Он был расчетлив: чертежник, что ж вы хотите, а один из его дядек ловил собак, этим и кормился, сдавал на мыловарню… Мама ненавидела дядьку, я помню, когда он однажды заговорил о нем, мама крикнула: «Умоляю тебя, никогда не говори при мне об этом изверге!»
— Почему?
— Какие-то вещи даже у мамы спрашивать неловко. Она тогда побледнела вся, синяки под глазами мгновенно набрякли… Нет, но где же Колины фотографии?!
— Ваш воспитатель альбом смотрел?
— Конечно, это ж у нас в традиции — альбомы рассматривать.
Перед тем как показать Кротовой фотографию ее сводного брата, Костенко спросил:
— Вы не договорили, Галина Ивановна… Про жадность и расчетливость…
— Понимаете, мама очень добрая была, ангельской души женщина… Готовится, например, его день рождения отпраздновать, пирогов напечет, самогонки нацедит, на водку он денег никогда не давал, а пироги мама делала с луком и картошкой, объедение… С яйцами еще очень любила печь, с грибами. Мы с ней часто в горы уходили, грибов насобираем, насушим, а потом всю зиму суп едим, картошка своя, ничего у него можно и не просить… И еще мама икру делала грибную — знаете, какая икра?! Ну вот… Поставит приборы на стол, стаканчики там, тарелки, а он только пальцем тычет: «Здесь кто, здесь кто, здесь кто?» Мама отвечает, а он: «Этот мне не нужен, этого морду видеть не хочу, этот слишком болтает, распустился, позволяет себе всякое, от греха, нечего с ним знаться. Этого не пущу, пьяница, начнет песни орать, как в деревне…» Когда умер, на книжке осталось девять тысяч… А черный костюм так себе и не купил…
Костенко достал из кармана пиджака бумажник, раскрыл его, показал фото женщине:
— Этот воспитатель у вас был?
— Ой, батюшки-светы, он!
— Когда он вас навестил?
— Да с месяц, наверное…
— Одет был во что?
— Так он капитан, моряк, в звездах я не разбираюсь, правда… Погодите-ка, а почему вы из газеты — и с этим?
— Я пишу для журнала «Человек и закон», а мы там всякие дела раскручиваем, Галина Ивановна… Адреса он вам, конечно, не оставил?
— Обещал написать.
«Значит, он сжался перед броском, — понял Костенко. — Он подбирает последние крохи, он не хочет, чтобы хоть что-нибудь осталось после него на память».
— Но он такой же, как на фотографии?
— Покажите еще раз, я его глаза сразу увидала, они запоминаются — глаза человека, знавшего, что такое блокада Ленинграда…
— А как можно такие глаза описать?
— Они очень живые, но в самой глубине — пустота, боль непроходимая, затаенность, страх перед завтрашним днем. Так мне кажется, хоть я блокаду почти не помню. Помню только, каким тяжелым и холодным был кусок хлеба и как в нем пальцы вязли… Как в пластилине…
Она взяла фото, посмотрела:
— Он сейчас в очках, с усами, потолстел…
— Усы — седые?
— Знаете, нет… Он вообще почти совсем без седины шатен, не дашь его возраста, выглядит значительно моложе…
— Это очень опасный преступник, Галина Ивановна. Очень. Если он к вам вдруг, — вряд ли, конечно, но если — придет, вы не вздумайте сказать ему про мой визит. И не покажите вида, что заметили пропажу фотографий… И вот вам телефоны — здешний и московский… А теперь давайте-ка вспоминать — все, что только можно о нем вспомнить.
От Осташкова Кротов шел по заросшему большаку, сквозь пустые, словно бы вымершие деревни. Несколько деревень он угадал лишь по остаткам труб — все остальное сгорело.
К колхозу «Светлый путь» — всего шесть дворов цело — он подошел под вечер, свернул с большака на опушку леса, присел на пенек и долго изучал дома — хотел проверить себя, определить дом Милинко, соотнося свой анализ с обликом морячка, который, раскачиваясь, шел по лесной дороге под Бреслау.
«Руки у него были хорошие, — вспомнил Кротов, — жилистые руки, работящие, значит, топор умел держать, венцы б подвел и крышу мог перестелить… А здесь все дома завалились… Хотя война, мужиков на фронт угнали, за четыре года и дворец покосится без глаза, за хозяйством надо каждодневно смотреть, иначе порушится все, отец прав был, когда каждый день наш дом обхаживал. Умный у меня батька, пристраивал помаленечку, чтоб зазря никого в зло не вводить, а главное зло — зависть людская. Черви завсегда крокодилам завидуют, не зря батя говорил, что крокодил — умное животное и попусту никого не обижает: «Голод не тетка, того хватает, кто сам попадается под зуб, — а ты не попадайся. Попал, зараза — сам виноват».
Кротов поднялся, решительно пошел к крайнему дому — на наличниках еще угадывалась краска, и крыша, как новая, выделяется среди других, убогих, плешивых. Молодец, Милинко, хорошо матери подмогал, не текло у старухи над головой эти годы…
Его вдруг передернуло, руки похолодели — убирать так ему еще не приходилось, а что делать-то, придется. Как в письме морячок писал: «Вы у меня, дорогая мама, одна на белом свете, поэтому, пожалуйста, дождитесь моего возвращения, и все тогда хорошо у вас будет, и здоровье поправится». Значит, единственный свидетель. А вот письма ушли! Дурак, уроки шарфюрера Луига забыл, обрадовался, себя сдержать не смог. И ушли те письма, ушли, окаянные, с фото ушли, и адресов не помню, лучше не думать об этом, руки опустятся. Как это Луиг говорил? Балтийский немец русским себя считал, дворянином. «Три процента шальной удачи я вам гарантирую. Только исповедуйте дворянство, даже если вы из разночинцев. Дворянство — это особость, это как СС у Гиммлера, помазанники, им — удача».
Кротов распахнул дверь; провизжали несмазанные петли; вошел в темные сени; услышал мужские голоса; замер, хотел было тихонько уйти, но, видимо, дверь открывал неосторожно.
— Заходи, кто там! — услыхал он мужской голос.
Кротов вошел в дом. За столом сидели два солдата: один лет пятидесяти, второй молоденький. Старуха доставала из печи чугун. Пахло вареной капустой.