Костенко снял руку с головы жены, она прижалась к руке щекою, поднялась, поцеловала, попросила:
— Успеешь написать Аришке записку? Она очень любит твои записки, напиши, что дело у тебя сейчас кошмарное, ты улетел в Берлин, она этим очень гордится, и попроси ее не торопиться с решением по поводу Арсена, пока ты не обсудишь с нею препозиции, она обожает это твое омерзительное словечко.
— Салют, Мария, — Костенко поднялся, пошел в прихожую, долго смотрел на себя в зеркало, потом сказал Маше, стоявшей за спиной: — Не морда, а печеное яблоко.
Открыв уже дверь, улыбнулся:
— Знаешь, Митька Степанов начал стихи писать на старости лет…
— Ну?!
— Хочешь, прочту?
— Конечно.
Костенко почесал нос, чуть кашлянул:
К женщине первой тяга,
Словно на вальдшнепа тяга.
Слово — условно.
Многопланово — то есть огромно,
Профессионально,
Любовно,
Двояко:
Тяга.
Голос услышу — тяжко,
Правдив или лгу — натяжка,
У сердца пригрею бродяжку…
Тяжко…
Маша грустно улыбнулась:
— Дорогие мужики, по-моему, вы вступаете в критический возраст.
— Он у нас начнется за час до смерти, — ответил Костенко, поцеловав жену в нос, лифт вызывать не стал, пошел пешком — Маша чувствовала, как тяжела его походка. Устал, бедный…
— А чемодан?! — закричала Маша. — Славик, погоди, я тебе сейчас спущу на лифте!
«Вот ведь хитрюга, — подумал Костенко. — Заставила все-таки взять красный».
…Прочитав еще раз запись беседы, проведенной Костенко с Кротовой, остановившись дважды на фамилии «Евсеева», Тадава решил не ждать утра.
Посты наблюдения сообщили по рации, что улица, где живет продавщица, чиста. Костенко предупредил, что Кротов, спекулируя на погонах, на уважении к ордену Милинко, который носил постоянно, может использовать какого-нибудь мальчишку: «Посмотри-ка, сынок, нет ли там моего племянника — он или в машине сидит, или около дома ходит». Наивно, конечно, но тем не менее такое иногда срабатывало. «Он может подкатить и к этой, — говорил Костенко перед отъездом. — Тоже одинока, страдает по любви и ласке. Он, видимо, работает со страховкой, понимаете, Реваз? Я начинаю его побаиваться, я его тень начинаю за собою видеть, право. Так что — постоянная собранность, максимум аккуратности. Надеюсь, удастся привезти из Берлина что-то новое, и это новое, сдается мне, поможет нам в поиске».
— Ирина Григорьевна, — сказал Тадава, — я из уголовного розыска, долго вас не задержу. Мне бы не хотелось вас приглашать в милицию, поэтому я сам пришел. Разрешите?
Женщина стояла на пороге, пройти в комнату Тадаве не предлагала.
— Вы в связи с вчерашним собранием в магазине? По поводу Кротовой?
— И в связи с этим.
— Тогда вызывайте в милицию, чтоб все было официально. Я предавать никого не намерена, а тем более мою заведующую.
— Почему вы решили, что я пришел склонять вас к предательству?
— К чему ж еще? Торговой этике, что ль, учить?
— Позвольте все-таки к вам войти…
— Я ж сказала — нет. Ничего я вам здесь говорить не стану.
Тадава погасил вспыхнувший в нем гнев, закрыл на мгновение глаза, поджал губы:
— Хорошо. Речь пойдет не о Кротовой. Вызывать вас мы не можем, ибо, возможно, за вашей квартирой следят…
— Что?! Кто это следит-то? Только вы и можете следить, денег у вас на это хватает, налоги не зря платим…
— Ответьте мне: у вас сейчас есть кто-нибудь?
— А кто у меня может быть?! Никого нет!
— А капитан, моряк, к вам приходил?
Лицо Евсеевой вспыхнуло, потом побледнело:
— А вот это вас не касается.
— Именно это меня и интересует. Этого моряка мы ищем, он убийца.
Женщина отняла руку с косяка. Тадава прошел в квартиру, оглянувшись предварительно — на лестнице было пусто. «Что это я себя зря пугаю, внизу наши люди…»
Но, подчиняясь какому-то внезапному посылу, Тадава вдруг повернулся, взбежал по лестнице на последний этаж — по-кошачьи, на цыпочках. Там никого не было. Вниз спустился быстро, почему-то подражая походке Чарли Чаплина, когда тот в финале своих ранних фильмов, раскачиваясь, уходил в солнце. Понятно, тросточки в руке майора не было, а Чаплин всегда поигрывал тросточкой, и чем горше ему было, тем он смешнее и беззаботней вертел ею.
…В комнате у Евсеевой было все ясно: ее сущность вывалилась наружу — и финская стенка, и кресла из югославского гарнитура, и арабский стол с тяжелыми стульями, и репродукции из «Работницы» в аккуратных позолоченных рамочках, и хрусталь в горке красного дерева — все было здесь показным, не для себя, не для удобства. Сплошная инвестиция. И в книжном шкафу тоже инвестиции, а не книги: Конан Дойль рядом с Булгаковым, Мандельштам вместе с Майн Ридом, «Вкусная и здоровая пища» была втиснута между альбомами импрессионистов и Третьяковской галереи — размер почти одинаков.
Тадава снова погасил в себе острое чувство неприязни к женщине, открыл папку, спросил разрешения разложить на столе фотографии. Евсеева постелила большую салфетку, и Тадава начал пасьянить карточки с расчлененными трупами. Последним он выбросил на стол портрет Кротова — тот, что удалось достать в профсоюзном бюро таксомоторного парка.
— Это он у вас был? — утверждающе сказал Тадава. — Я спрашиваю без протокола. Он говорил с вами?
— Говорил, — ответила Евсеева, не отводя глаз от фотографий, разложенных на столе.
— Когда? После того, как побывал дома у Кротовой?
— Он у нее дома тоже был?
— Вы когда его увидали? — не ответив на вопрос, но поняв все из того, как он задан, продолжал Тадава. — Вы его какого числа увидали?
— Не помню я чисел.
— В магазин к Кротовой он пришел третьего вечером.
— На другой день ко мне пришел.
— Сюда?
— Да.
— А как он с вами об этом договорился?
— Никак не договаривался. Постучал в дверь, я и открыла. Я запомнила его, когда он с Кротовой в кабинет шел.
— А почему, дорогая, вы его запомнили?
— Никакая я вам не «дорогая»!
— Для кавказца всякая красивая женщина — «дорогая», — без улыбки ответил Тадава.
— Ну и оставьте для Кавказа свои обращения. А я вам гражданка Евсеева.
— Хорошо, гражданка Евсеева. Я приношу вам извинение. Пожалуйста, возьмите ручку и бумагу, напишите подробное объяснение, когда, при каких обстоятельствах и в связи с чем к вам пришел моряк, о чем говорил, как вы провели время, когда он ушел и когда обещал вернуться — если, конечно, обещал.