Он сам не понимал, почему говорит с ней подобным тоном. Он испытывал раздражение оттого, что затеял нелепые детективные игры. Произвести впечатление захотелось, что ли? Она далека от всего этого, а он просто дурак, пацан недоделанный.
– Вот это! – она показала пальцем на красочные фотографии, лежащие в ряд на столе. – Сколько раз в год?
Шибаев вздохнул и сказал осторожно, намеренно занижая цифру, чтобы не пугать ее:
– Три-четыре, я думаю.
– Бедные вы, – вдруг сказала она, глядя на него со странным выражением. – Как же вы после этого… – Инга не закончила фразу, но он понял, что она имела в виду.
– Привыкли. Человек ко всему привыкает. Знаешь, я передумал, – произнес он внезапно, не глядя на нее. – Хватит страшилок, ставим точку и едем на реку купаться. Вода, говорят, совсем теплая. – Он собрал фотографии со стола и принялся засовывать их в конверт.
– Не хочу! – сказала Инга. – Дай сюда! – она протянула руку.
Шибаев, поколебавшись, вложил конверт ей в ладонь, но не спешил разжимать пальцы. Инга дернула конверт, но Александр все его не выпускал. Инга дернула сильнее:
– Дай!
– Я нашел ее, – сказал он вдруг, и Инга от неожиданности разжала ладонь.
– Покажи!
Она взяла протянутую им фотографию, положила рядом со снимком Лены Савенко, лежащим на столе. Первое фото делали, видимо, в местном ателье. Лена со «взрослой» прической – завитыми, собранными в узел на затылке волосами – сидела в старинном кресле на фоне шикарной драпировки, в неестественной, слегка напряженной позе, с книжкой на коленях, смотрела вдаль и улыбалась кончиками губ. Красиво и помпезно, по законам провинциального шика. На простеньком лице ее написаны простодушие, доверчивость и радостное ожидание подарков судьбы. На другой фотографии оказалась та же девушка, но, боже мой, какая разница была между снимками! Лена, обнаженная, лежала, вытянувшись, на узком длинном столе, покрытом белой клеенкой. Заострившееся бледное лицо в синяках и царапинах, ссадины и следы порезов по всему телу…
– Как это… – начала потрясенная Инга, но Шибаев перебил ее:
– Она побывала в руках маньяка, человека с явными психическими отклонениями. Он нанес ей множество неглубоких ножевых ран…
– Изнасиловал?
– Нет. Она была девственницей. Он держал ее на даче за городом. Ей удалось вырваться оттуда… Она бежала ночью в метель босая, раздетая, и… ее сбил автомобиль, который случайно оказался там, если, конечно, владелец машины рассказал правду. Не вижу, однако, зачем ему врать. Он привез ее в районную больницу. Она умерла утром следующего дня, не приходя в сознание, или, вернее, того же, потому что машина сбила ее около полуночи.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– Несправедливо, – сказала Инга тихо. – Она спаслась от убийцы и умерла в больнице. Бедная девочка!
Шибаев молчал, угрюмо раздумывая, что же делать дальше. Самым правильным было вернуть фотографии Тротилу и рассказать капитану все, что ему известно о Лене.
– Они должны были показать сестре эти фотографии, – сказала вдруг Инга. – Они не имели права отправлять ее ни с чем, не выслушав толком. Даже если ты все им расскажешь, они не будут искать этого подонка. – Она словно читала его мысли.
– Ты не права, – ответил Шибаев. – Будут. У них больше возможностей, чем у меня.
– Но и дел тоже больше, – возразила Инга. – Ты уверен, что его найдут?
– Тут ни в чем нельзя быть уверенным, – ответил он, тупо глядя в стол. Он не считал своих бывших коллег глупее себя, нет, но… «Но что? – спросил он мысленно». – «А то, – ответил он себе, – что у тебя руки чешутся по оперативной работе и до смерти надоело подглядывать в замочные скважины чужих спален, тебе хочется настоящей работы, которая у тебя всегда получалась, и ты уверен, что щелкнешь это дело, как орех».
«Хоть и немногие из людей Цезари, каждый из них стоит раз в жизни у своего Рубикона», – сказал пару сотен лет назад граф фон Бенцель-Штернау, писатель, министр и просто умный человек.
Но на вопрос, судьба ли, неумолимая и непреклонная, берет нас за шиворот и толкает через Рубикон или то наш свободный выбор, никто пока не ответил.
Впрочем, у каждого человека есть что сказать по этому поводу…
…Станислав Сигизмундович был поляком, что, собственно, явствует из его имени. Правда, почти всю свою жизнь, исходя из соображений здравого смысла и целесообразности, он именовал себя Семеновичем – времена были такие, испытывая при этом чувство вины перед покойным родителем – паном Сигизмундом. Знание польского языка тоже скрывалось. Хотя это было довольно затруднительно – всякие там куртуазные «цалуе рончки», «цо слыхать в сьвеце элеганцким?» и «пшипадам до нуг пьенкней пани», которыми славится вышеупомянутое племя, так и просились на язык, вызывая чувство ностальгии по ушедшим временам. Правда, он мог тайно перечитывать на родном языке любимые книги, вывезенные и сохраненные, – «Потоп» Генрика Сенкевича, безмерно восхищаясь и гордясь молодым горячим шляхтичем Кмитицем, готовым за прекрасной панной в огонь и воду, или ангелоподобной панной Данусей из «Крестоносцев», смеясь злоключениям пана Заглобы и со слезами на глазах повторяя певучие строки. В книгах была родина, утраченная навсегда. А он не мог обнаружить знание иностранного языка, не мог называться Сигизмундовичем, под запретом было и многое другое, и все это сравнительно недавно, еще след заметен, еще живо в памяти, ну, каких-нибудь… совсем недавно, одним словом.
И как подумаешь о том, что было под запретом, то чувство ностальгии по минувшим временам начинает таять, как струйка дыма из одного старого, популярного когда-то романса. Помните? «Моя любовь – не струйка дыма, что тает вдруг в сиянье дня», и голос такой сладкий, томный! Ну а потом все вдруг переменилось. В один прекрасный день пришла мода на все польское. Магазин открылся «Ванда», духи «Быть может» стали продаваться, шампунь ромашковый и печатные издания, официально одобренные и разрешенные к чтению, правда, в малом количестве, так что на всех не хватало. А чего хватало? Хороших вещей, как и хороших людей, никогда не бывает много.
А потому и духи «Быть может» или «Может быть», и ромашковый шампунь, и замечательные польские грибные супы в пакетиках, а также печатные издания, всякие там «Шпильки», «Пшекру», «Польша» и «Ванда», можно было купить, как правило, по блату у знакомой продавщицы или киоскерши. Все вдруг стали учить польский язык и влюбились в Северина Краевского и его «Червоны гитары». Но это уже потом, потом…
Когда все разрешили, Станислав Семенович снова стал Сигизмундовичем, являя публично сладкий и запретный плод тщательно скрываемой патронимии [1] . И оказалось, что не забыт родной язык, сладко тающий во рту, правда, слегка устаревший и несовременный, как праздничная одежда, хранимая до времени в старом деревянном сундуке с почерневшими железными ребрами. Что значит «устаревший и старомодный»? Это язык Сенкевича, литературного гиганта, язык-эталон и язык-источник, который не просто средство общения, о нет! Для общения нам хватило бы ста пятидесяти слов, как говорят ученые-лингвисты, и вполне хватает, между прочим. Причем сюда включены различные полисемантичные существительные, междометия и восклицания вроде «блин», «ну» и «типа», имеющие по доброму десятку значений. Язык пана Станислава был как музыка со своими законами ритма, фонетики, сочетаемости элементов, интонационными аккордами аллюзий, скрытой иронии, куртуазности, мягкого смеха, цитат из классиков, вкраплениями интеллекта и разговорных связок – божественные, чуть пришепетывающие звуки, какие издает старая граммофонная пластинка, в отличие от грубого и резкого современного наречия, унифицированного географически из-за бесчисленных заимствований из иностранных наречий и перемещения народов.