– Ну ладно-ка! Меня сперва возьми! А потом, с чего бы это Никите меня начетверо драть? Мы небось товарищи. Я ему помощник… вон, как напился Никита на крестинах у Яшки Лыкова, кто его домой приволок?
– Не помощник ты, а потатчик, – грустно усмехнулась хозяйка. – Ладно, входи в самом деле, коли пришел. И дверь затвори – мухи летят.
Егор стащил шапку и, чуть пригнувшись под низковатой притолокой, вошел в горницу. Перекрестился на иконы, но глаза так и шарили по сторонам.
– Вот-вот, – не то печально, не то ехидно пробормотала хозяйка, – губами Бога славишь, а взором беса шаришь.
Егорка покраснел:
– Какого беса? Чего ты, тетенька Фрося, право?..
И заюлил глазами, не зная, куда спрятать их от взгляда хозяйки. Чудилось, эта худенькая женщина видела его насквозь.
Никита был не больно-то намного старше Егора – тремя всего лишь годами, – однако жена товарища казалась молодому стрельцу чуть ли не ровесницей покойной матушки. И не столько оттого, что всегда была если не по-матерински, то по-сестрински приветлива и ласкова к парню, норовила угостить его своим вкусным печивом, побаловать свежими щами или жареной рыбой, до которой оба они большие охотники. Рядом с сильным, широкоплечим, громкоголосым Никитой она порой казалась иссохшей, робкой тенью прежней Ефросиньи. Да, Егор помнил жену товарища совсем другой.
Четыре года назад Никита сватал за себя певунью и плясунью, глазастую хохотушку. На дочь сотника Андрея Покровского таращились все молодые стрельцы, она могла выбрать самого завидного жениха. Таким и был первый красавец, удалец, молодец Никита Воронихин. Парни завидовали Никите, девки – Фросе, Никитина матерь, Наталья, нахваливала бабам будущую сношеньку: и рукодельница-де она, и хозяйка отменная, и скромница, и приданым не обделена…
Чудилось, за этой счастливой парой сам Господь приглядывает, ан нет – за месяц до намеченной свадьбы вышла беда: Покровский погиб в бою с татарами, подступившими вплотную к Москве, дом чуть не два дня спустя сгорел при пожаре, которые тем летом вспыхивали в столице с ужасающей внезапностью. Люди баяли, мол, лиходеи жгут город по приказу царя Бориса, вознамерившегося наказать народ за разговоры о Димитрии-царевиче, который скоро придет отнять у Бориски незаконно присвоенный престол. Промыслом ли бесовским или человеческим, но пожар вспыхнул, хотя затронуло всего пять домов с самого краю Стрелецкой слободы. Занялось среди ночи – Фросенька едва успела выскочить в чем была. Она осталась одна – бездомная сирота: мать померла еще раньше, Фрося ее почти и не помнила. Вместе с домом, сгоревшим дотла, сгинуло и все ее приданое, все отцовы заботливо припрятанные в подполе захоронки.
Увидав погорелицу, Наталья так поджала губы, что чудилось, не разожмет их вовек. Да и Никита явственно закручинился… А ведь бедную девку жалели все: сам полковник в память о заслугах ее отца наделил Фросеньку некоторыми деньгами и громогласно заявил, что почтит своим присутствием ее свадьбу. Злые языки утверждали, что после таких слов Воронихиным ничего не оставалось, как исполнить прежние обещания, чтобы не прослыть в глазах начальства клятвопреступниками, лгунами и жестокосердыми разбойниками. Бог их весть, чужая душа, конечно, потемки, однако не одним приметливым взглядом было замечено, что Никита под венцом стоял хмурый, как туча, а некогда медоточивая Наталья исшипелась на сноху, исщипала ей бока и руки: и стоишь-то не так, и глядишь не этак, и ступила не туда, и сказала не то…
Да, Фросенькино счастье сгорело в том же огне, что и ее приданое. Свекровь пилила ее безостановочно, изводила тяжелой работой, даже когда Фрося зачреватела, Наталья ее не щадила, никак не пыталась облегчить ее участь. А уж когда случился выкидыш и стало ясно, что больше детей у Фроси быть не может, жизнь ее поистине превратилась в ад. Никита, не скрываясь, не стыдясь соседей, жестоко бил жену. Ничего необычного в этом не было: люби жену как душу – тряси как грушу, гласит старинное присловье, однако в том-то и дело, что любовь Никиты давно сошла на нет. Мать своими попреками: даровой-де кусок заедает наша криворукая! – только подстрекала сына. Соседки, сердечно жалевшие молодку, от которой осталась ровно четверть прежней стати, лишь тень – от прежней красоты и ровно ничего – от веселости, втихомолку перекрестились, когда Господь прибрал-таки злонравную Наталью. Думали, может, теперь Ефросинье станет легче…
Легче не стало – напротив, сделалось куда тяжелей. Раньше, при жизни свекрови, бедная молодка могла хотя бы уповать на то, что это Наталья настраивает сына против жены-неудахи. Теперь же стало ясно: Никита и сам проклинает тот день и час, когда пошел с Фросей под венец. Конечно, она осталась хорошей хозяйкой, но муж словно и не замечал чистоты и уюта в доме, будто не разбирал вкуса подаваемых ему кушаний. Постель давно стала для бабенки мучением: при малейшей попытке приласкаться муж называл Ефросинью блядью и колотил почем зря, ну а когда она таила чувства, пыталась держаться скромницей, Никита не скупился на «ласковые» слова: бревно нерожавое, льдина-холодина, постылая да немилая… Он пил все чаще, все больше, а вскоре Ефросинья поняла, что Никита от нее погуливает. Да он особо и не скрывался: спать с женой он теперь не ложился, ночевать приходил не часто.
Доля женская – терпеть и ждать. Постепенно Фросенька притерпелась к такой новой жизни. Чем меньше внимания обращал на нее Никита, тем было легче: хоть не бьет! Эх, если бы у нее был ребенок…
Да, был бы ребенок! Тогда все сложилось бы иначе. Ей было бы кого любить… Но постепенно Фросенька смирилась и со своей бесплодностью. Она жила одним днем, как трава растет, едва поспевая передохнуть между двумя приступами мужниного беспричинного гнева.
Впрочем, отчего ж – беспричинного? Причина была только в ней. Фрося понимала, что Никита хотел бы другую жену: здоровую, а не больную, веселую, а не вечную печальницу с глубоко затаенным укором в глазах, ласковую игрунью, а не пугливую смиренницу, вдобавок – заботливую мать выводка мальчишек, таких же белолицых, румяных да черноглазых, как сам Никита, с такими же вишневыми, тугими губами, вкус которых Фрося давно уже забыла и которые лишь иногда, во сне, являлись ей в воспоминаниях… тогда не хотелось просыпаться.
Спать бы и спать, вечно пребывая в тех незабываемых временах, когда Никита еще любил ее!
А что, если однажды заснуть и не проснуться?
Она начала втихомолку мечтать о смерти. Но о смерти милосердной, за которой не последовало бы расплаты ни ей, ни Никите. Если Ефросинья сама наложит на себя руки, гореть ей в адовом огне. Если Никита однажды убьет ее в ярости, муки посмертные ждут его. Ах, кабы все свершилось само по себе… кабы однажды вечером, возвращаясь из церкви, попалась она лютому душегубу, который свернул бы ей шею… чтоб не особенно мучиться при этом. Хоть и настрадалась Ефросинья телесно за свою жизнь неисчислимо, она все же продолжала бояться боли.