– Он небось чует, что сам тебе не люб, – оправдывала младенчика Ефросинья, а Стефка уныло кивала в ответ:
– Думаешь, я не понимаю? Но ничего с собой не могу поделать: лишь только погляжу в его глаза, сразу вспоминаю, как я саблей отмахивалась от мужиков и кричала: «Никита, помоги!» – а он глядел, глядел, наслаждался моим страхом. А потом… потом…
При этом воспоминании Стефку начинала колотить дрожь, она лила тихие злые слезы, глаза ненавидяще щурились, губы мстительно сжимались в нитку, и Ефросинья понимала: окажись перед ней сейчас Никита, а в руки Стефке попади острый нож – и она с радостью перережет горло своему лиходею.
Эта неизбывная ненавидящая мстительность была Ефросинье непонятна. Уж казалось бы, сколько она перенесла в свое время издевок и побоев от мужа, а все ему прощала. Уж у нее-то Николенька должен вызывать воспоминания куда более горькие, чем у Стефки: ведь той некого винить, кроме себя, сама она Никиту соблазнила, а потом обидела, вот он с ней и расквитался, а Ефросинья страдала безвинно, наблюдая, как яростно имеет ее муж в супружеской постели другую, которая потом понесла от него…
По сути дела, она должна бы ненавидеть их обоих: что Стефку, что Николку… однако же, нет, не могла ненавидеть. Любила всей душой! Всякую беду она теперь приняла бы со смирением, только бы чтоб ничего в жизни не менялось, только бы не утратить этих внезапно обретенных сестру и сына. А Никита?.. Ладно, так и быть, пускай вернется живым – грех ведь желать смерти венчанному супругу! – пускай делает что хочет, пускай живет со Стефкою, как с женой, а Ефросинья при них свой век коротать станет, дитенка нянчить. Лишь бы не разлучаться с Николушкой!
Потом она не раз думала: кто, Бог или же враг рода человеческого, услышал однажды ее горько-страстные мольбы и кто исполнил ее самое заветное желание столь странным, невероятным, издевательским образом?
Случилось это в жаркий июльский вечер. Уложив младенца и управясь по хозяйству, Ефросинья и Стефка сидели на крылечке и устало, расслабленно молчали. Они настолько свыклись друг с дружкою, что легко угадывали мысли взаимно, почти не имея нужды говорить. И не понять было, у них обеих враз вспыхнула в душах тревога, либо сначала зачуяла недоброе одна и потом уже передала свое беспокойство подруге?
Забрехали вдали собаки.
Сначала одна, потом вторая, за ней третья, и так катился лай по всей слободе, сопровождая человека, который медленно, цепляясь то за один забор, то за другой, тащился до своего дома, будоража уже уснувших было псов.
Лай приближался. Ефросинье вдруг тяжело стало дышать, она слушала удары своего сердца, громко отдававшиеся в висках.
Мало кто мог возвращаться домой в эту ночную пору? Мало ли кто? Почему у Ефросиньи вдруг занялось дыхание, почему Стефка тихо, жалобно застонала?
Скрипнула калитка. Тяжелые шаги отдались по доскам, устилавшим двор.
Споткнулись, словно у пришедшего заплелись ноги.
Молоденький пес, кутенок Шарок, коего лишь полгода назад взяли себе Ефросинья со Стефкой и покуда служивший больше для Николушкиной забавы, чем для серьезной охраны, высунулся из будки и подал срывающийся голос, не столько страшный, сколько смешной.
– Цыть, зараза! – прохрипел незваный гость. – Пасть разинешь – убью!
Шарок умолк, словно подавился.
Ефросинья не выдержала.
– Кто?!. – взвизгнула она, но тотчас осеклась, услыхав молящее:
– Тише, тетя Фрося! Молчи!
Голос был знаком до одури, однако с Ефросиньиной памятью что-то случилось и она никак не могла его вспомнить. Но сидевшая рядом Стефка выдохнула:
– Егорка! То ты? – и Ефросинья наконец-то узнала Егора Усова, Никитина приятеля и сослуживца.
Сердце затрепыхалось испуганно: «Егорка воротился! Почему тайком? А где Никита? Неужели убили?!» И ворохнулась где-то на обочине сознания постыдная мыслишка: «Ох, кабы так…»
Тем временем Усов достиг крыльца, споткнулся о нижнюю ступеньку и, шатнувшись, упал на колени. Луны не было, звезды светили блекло, и Ефросинья едва разглядела его лицо. Оно показалось каким-то странно толстощеким, словно Егорка невероятно располнел, и при этом темным, вроде как пятнистым – грязным, что ли?
А что это его так качает? На ногах не устоял, да и на коленях невмочь удержаться. Не с перепою ли? Небось пришли стрельцы, на радостях засели в кабаках, Никита еще где-то бражничает, а Егорка побрел домой, да перепутал дворы…
И тут же Ефросинья покачала головой. Нет, обычно войско, вернувшееся из похода, входило в Москву поутру, и самое малое за день вся слобода Стрелецкая гудела, готовясь к возращению мужей, отцов, сыновей и братьев. Сейчас же ничего, кроме предположений и догадок относительно возвращения полков, слышно не было.
– Войдем в дом, – умоляюще прохрипел Егорка. – Нельзя, чтоб меня видели!
Ефросинья вдруг ощутила боль в руке и с некоторым трудом осознала, что ее пальцы мертво стиснуты Стефкиными. Да и она сидела, вонзив ногти в ладонь подруги, словно орлица, закогтившая жертву. Даже и не заметили, как вцепились друг в дружку. Вот что страх с людьми делает!
Быстро вошли в избу. Егорка тащился следом, хватаясь за стены. Ефросинья зажгла на загнетке [41] лучинку, вставила в светец, повернулась к гостью – да и ахнула во весь голос.
Егорка, всегда румяный, белолицый увалень, выглядел ужасно! Стрелецкой ферязи [42] на нем не было, нательная рубаха клочьями висела на плечах, портки были грязны, словно парня валяли по лужам. Сапоги тоже выгвазданы почем зря. Но хуже всего выглядело его лицо. Нет, он не располнел – просто-напросто избитое лицо сильно распухло, левый глаз превратился в щелку, а правый вовсе заплыл. Губы казались какими-то оладьями.
– Гос-споди! – простонала Ефросинья. – Кто это тебя?!
– С коня упал, – буркнул Егорка. – Дайте умыться и попить, тетя Фрося.
Он странно вертел головой, и Ефросинья не сразу поняла, что Егорка пытается повернуться поудобней, чтобы лучше видеть почти незрячими глазами. Причем на хлопочущую хозяйку он почти не обращал внимания – взор был прикован к Стефке.