Пани царица | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Стадницкий непонимающе уставился на него. Лицо того было исполнено такой ярости, что изменилось до неузнаваемости. Задыхаясь от злости, Димитрий скинул шапку, рванул ворот кунтуша, открыв алую шелковую рубаху.

Стадницкий так и вытаращил глаза. Рыжеватые волосы… рубаха цвета крови…

– Это ты! – выкрикнул он, вдруг узнав лицо, которое не раз являлось ему в кошмарах. – Это…

Договорить он не успел: Димитрий выхватил из-за пояса заряженный пистолет и выпалил Стадницкому прямо в разверстый в последнем крике рот.

Июль 1607 года, Москва, Стрелецкая слобода

Егорка ошибся изрядно: стрелецкие полки вошли в Москву не наутро, не день спустя, а почти через седмицу. Кабы знать раньше, горевала Ефросинья, толком собрала бы Стефку, да и мужик смог бы залечить побои и ушибы, а то ведь ушли в чем были, взяв лишь малое мальство еды на дорогу. Исчезли той же ночью: еще очень спешили, чтобы до свету успеть, чтобы первые проблески утра не застали в слободе. Ефросинья дала Егору остававшуюся дома Никитину одежду, Стефку нарядила как могла.

К минуте прощанья всех словно бы сморило сердечной болью, даже слез не было. Стефка в последний раз глянула на ребенка – спокойно, словно бы из какого-то невероятного далека. Но когда подошла прощаться с Ефросиньей, не смогла сдержать слез. Подруги обнялись, облобызались, перекрестили друг друга, всяк своим крестом и со своей молитвою, потом Ефросинья торопливо почеломкалась с Егором – и две фигуры, мужская и женская, мгновенно канули в ночи.

Ефросинья смотрела, смотрела вслед, но уже ничего не видела. Любимую подругу – нет, сестру! – словно бы оторвала от нее какая-то злая сила, унесла за гора, за дола, за темные леса… Хотя, если подумать, ну разве это даль – Калуга? Разве это преграда – невеликое расстояние между двумя городами?

Преграда по имени Никита обращала не больно-то значительное расстояние между Москвой и Калугою в нечто неодолимое. Ну, может, Стефка с Егоркою найдут возможность тайную весточку подать?

От потрясения и усталости Ефросинья даже плакать горько не могла – так, просочились одна-две слезинки, не более. В небесах вот-вот забрезжит, надо будет доить корову, выгонять в стадо, птицу кормить. Стоит ли ложиться? Еще проспишь ненароком.

Ефросинья горько усмехнулась: ох, не скоро ей удастся забыться сном безмятежным! Теперь небось будет спать, как на раскаленной сковородке, ежеминутно ожидая смерти.

Она посидела немного на крылечке, бездумно глядя на небо и перебирая шерсть на загривке бедного кутенка, у которого нынешняя ночь произвела полное смятение в глупой голове: лаять на чужого ему не давали, загнали в будку и привязали накрепко, а веселая, ласковая Стефка, которая любила играть с Шарком, сгинула в ночи, даже не погладив напоследок… Шарок положил голову на колени Ефросинье и изредка горестно, тихонько скулил, а та все бормотала, безостановочно гладя его:

– Тише, ой, тише…

В ее утомленной, пылающей голове варилась сущая каша, но сквозь беспорядочные вспышки мыслей то и дело пробивалось залитое слезами Стефкино лицо, ее бледная рука, в последний раз прощально махнувшая сквозь тьму…

Наконец рассвело; накатил день с его хлопотами, которых теперь прибавилось ровно вдвое: прежде они все по хозяйству делали вместе со Стефкою, Ефросинья уже успела забыть, каково это – держать на себе дом, да еще когда на руках малое дитя.

Николаша, впрочем, вел себя безупречно: попусту не кричал, только сообщая о том, что надобно мокрое сменить; рожок с козьим молоком не отталкивал, ел охотно; гулил радостно, спал крепко. Ефросинья, мотаясь по хозяйству, то и дело подбегала к нему, не веря своему счастью: вот оно, дитятко милое, и оно все, полностью, целиком, теперь ее, ее собственное! Но тут же вспоминала Стефку, навеки потерянную, улыбка сползала с лица, глаза намокали слезами… Все нынче у нее было вперемешку, счастье и горе, слезы и улыбки!

Слобода жила своей жизнью, ничего похожего на возвращение служивых не происходило.

К вечеру, измаявшись неизвестностью, Ефросинья решилась – добежала до соседки Анны, жены Ионы Васькова. Соседки друг дружку издавна недолюбливали: Анна очень любила совать нос в чужие дела, а Ефросинья ревностно охраняла свою жизнь от посторонних взглядов и даже мужа-мучителя с соседками охаивать избегала. Даже когда Никита привел Стефку, никто ни слова жалобы от Ефросиньи Воронихиной не услышал. А уж когда появился Николушка, Анну дальше калитки и вовсе перестали пропускать. Однако никто лучше Васьковой не был осведомлен о том, что происходило в слободе, у нее и надо было узнавать, когда полки встречать.

Поджимая губы, Анна неприветливо сообщила, что да, войско на подходе к Москве, но пока стоит под городом, войдет в город никак не раньше субботы, так что у баб есть время приготовиться к приходу своих кормильцев.

– Что?! – дико взглянула Ефросинья, которой послышалось, будто Анна сказала не «к приходу своих кормильцев», а «к приходу своих убивцев».

Васькова захлопала на соседку глазами, как на сумасшедшую, и Ефросинья поскорей ушла. Печалилась, что так спешно расставалась со Стефкой и Егором, и в то же время радовалась, что есть еще время пожить…

Эти оставшиеся, быть может, предсмертные дни она перебирала, словно драгоценные, самоцветные бусины, все норовила нанизать их на нитку своей обыденной жизни, но никак не могла налюбоваться, насладиться ими, не могла нажиться, нарадоваться на сверканье июльских дней, тишину вечеров, ночное движение звезд над головой, не могла насмотреться в ласковые Николушкины глазки, надышаться его теплом не могла…

Оно и верно: перед смертью не надышишься!

И вот настала последняя ночь, а потом и последнее утро.

Полки ждали к полудню, слобода с раннего часа гудела, народ мельтешил по улицам, жителей словно бы стало вдвое больше прежнего, а уж Анна, как показалось Ефросинье, ухитрялась оказаться сразу в четырех местах и везде трещала, трещала языком, стрекотала, стрекотала, размахивала руками, зыркала по сторонам своими приметливыми очами…

– Идут, идут! – разнеслось наконец по улицам, и немедленно словно бы короткие, частые выстрелы начали раздаваться тут и там: это хлопали калитки, из которых выбегали бабы и ребятишки, спеша на площадь, где собирались вернувшиеся полки на последнее построение. Лишь после этого давалось позволение разойтись по домам.

– Фрося, пошли, подружка! – выкрикнула Анна, разодетая как на свадьбу, проносясь мимо воронихинского двора и высоко задирая подол, чтобы не путался в ногах.