Не от него – гораздо позднее Ксения узнала, что отец невесты Димитрия, пан Юрий Мнишек, прислал тому возмущенное письмо и потребовал расстаться с любовницей. Он принял решение мгновенно, не тянул, не колебался – разрубил узел одним махом. Да уж лучше бы ударил ножом под сердце…
Ну да, она была для Димитрия всего лишь любовницей, наложницей, игрушкой, Ксения просто забыла об этом и поверила в невозможное счастье.
Кажется, Басманов был последним, кто смотрел на бедную изгнанницу с жалостью, потому что в глазах Михаила Татищева, который вез ее в монастырь на Белозере, в глазах его сестры – настоятельницы этого монастыря, в глазах сестер-монахинь Ксения потом читала только злорадство, в лучшем случае – равнодушие. Нет, там была еще одна юная девушка, Дария, которая жалела Ксению (ее уже к тому времени постригли и нарекли Ольгой) и даже выходила ее после тяжелых преждевременных родов. Ребенок – сын Ксении и Димитрия – появился на свет мертвым. Ах, как втихомолку проклинала Ольга эту глупую девчонку Дарию! Если бы не она, смерть давно уже прибрала бы никому не нужную страдалицу.
Ради чего она выжила? Чтобы однажды увидеть на своем окошке двух белых голубей и угадать, что в эту минуту погиб Димитрий? Чтобы через несколько месяцев приневоленно участвовать в игралище, устроенном новым царем, Василием Шуйским, над разрытыми могилами ее отца, матери, брата?
Странно, что жива еще сама Ксения, хотя разве это жизнь? Она так и не в силах оказалась смириться с монастырским затворничеством, сначала в Белозерской обители, потом в Девичьем монастыре в Троице. Шитье образов и пелен, которыми занимаются исстари монахини по монастырям, не приносило ей никакой радости, хотя рукоделье Ольги вызывало общее восхищение. Ужасно это – жить, втихомолку мечтая о смерти, каждый день открывать глаза с тоской: ну почему ты не прибрал меня, Господи?!
Ничто, ничто ее не берет. Вот и сейчас, когда осадили Троицу поляки, когда такая тягость настала в обители, многие люди мрут от голода, дурной воды и спертого воздуха в тесных помещениях, а Ольги не касается никакая хворь. Она даже ходила на стены осажденного монастыря, под предлогом подноса воды и пищи оборонщикам, а на самом деле – втихомолку надеясь, что зацепит ее стрела или пуля, или осколок ядра. Но это было истолковано недобрыми людьми вкривь и вкось.
– Ишь, шляется, хочет небось снова своего любовника прельстить! – пробормотала как-то раз вслед Ольге маленькая, толстенькая монахиня, в которой та сразу узнала старицу Марфу. Некогда она звалась Марьей Владимировной Старицкой и титуловалась королевой Ливонской.
Ольгу старица Марфа ненавидела люто и, не боясь греха, эту ненависть выказывала. Уж мать настоятельница и налагала на нее епитимьи, и увещевала, увещевала, приводила к разным покаянным послушаниям, ан нет – неистовая старица нипочем не унималась. Как завидит Ольгу – так и кольнет словом, а то и щипнет, тут же бормоча: «Ох, снова бес попутал!»
Ольга не жаловалась – ей-то было отлично известно, чем провинилась она перед старицей Марфой. Нет, не она. Не ей мстила бывшая королева Ливонская – ее покойному отцу, Борису Годунову!
Ольга этого долго не могла понять – ведь Марфа не желала объяснять причин своей ненависти, а толком о случившемся меж Годуновым и вдовой короля Магнуса никто другой не знал. Просто как-то раз, втихомолку залечивая ссадину, которую нанесла злобная старица, словно невзначай распоров Ксении руку остро отточенным рукодельным ножичком, она вдруг по непонятной причуде памяти вспомнила событие из ее далекого детства…
В тот вечер она заигралась в покоях отца, где очень любила бывать, а у Бориса Федоровича рука не поднималась выгнать любимую дочку. Ксения забилась под стол, крытый тяжелой парчовой скатертью, да и задремала там. А проснулась от голосов. И услышала разговор отца с Еремеем Горсеем, давним приятелем отца, представителем Московской английской торговой компании, всегда проходившим к нему запросто. Правда, у Годуновых Горсей не появлялся уже давно, говорили, он жил теперь в Ярославле, чего требовали интересы его компании. И вдруг нагрянул. Зачем?
Только много позже, через несколько лет, уже после смерти своего возлюбленного Димитрия, Ксения-Ольга смогла понять, о чем говорили ее отец и Горсей, почему вспоминали Афанасия Нагого, Богдана Бельского и убитого в Угличе маленького царевича. На место подлинного царевича был взят в Углич какой-то другой ребенок, его чуть и не зарезал убийца, подосланный Годуновым. Афанасий Нагой, брат царицы Марьи Федоровны, матери царевича, пытался спасти мальчика и прибежал за помощью к Еремею Горсею, жившему в то время в Ярославле и бывшему до поры в немилости у Годунова – за то, надо полагать, что слишком много знал о нем, о его тайнах.
В числе этих тайн было и маленькое дельце с королевой Ливонской. Ксения ничего об этом не знала и знать не могла, а между тем именно тут и крылась тайна ненависти старицы Марфы – бывшей Ливонской королевы – к старице Ольге – дочери Бориса Годунова. Ведь это по просьбе Годунова Ливонскую королеву с дочерью заманил из Риги в Москву Горсей. И дочь князя Владимира Старицкого, двоюродного брата царя Ивана Васильевича, Марья Владимировна была разлучена со своей дочерью Евдокией и заключена в Пятницкий монастырь близ Троицы. Так Борис Годунов обезвредил особу царской крови Марью Старицкую, имевшую больше прав на престол, чем Борис.
Судьба благоволила к новому Димитрию. Войско его беспрестанно увеличивалось.
Паны составляли за свой счет сборные воинские команды, называемые товариществами; к ним примыкали шляхтичи со своими обозами и слугами. Шляхтичи теперь именовались товарищами. В каждом таком сборище были свои правила, каждое повиновалось больше всего своему предводителю, чем общему командованию. Конные воины носили названия гусар панцирных [51] и казаков. Гусары были вооружены длинными копьями, концы которых волочились по земле, отчего они назывались влочиями; на таком копье, воткнутом у луки седла, привешен был двухцветный значок. Кроме копья, среди вооружения гусар был концер, то есть палаш, и маленькое ружье. На голове гусары носили железный шишак [52] , тело закрывали сеткою из железных колец либо панцирем из блях. Обувались гусары в полусапожки с особенным родом шпор, которые так и назывались – гусарские. Большие щеголи, шляхтичи даже коней своих убирали затейливо, ярко, так что поглядишь – и рот разинешь от восторга и изумления. Гусарские седла накладывались на звериные шкуры: у знатных шкуры были леопардовые, у тех, что помельче родовитостью, и у слуг – заячьи да волчьи. Для пущей красы к бокам коня приделывали орлиные крылья.