С налету, в ярости Скопин-Шуйский отдал приказ приступить к Димитрову, и сначала успех казался уже достигнутым. Видно было, что осажденные теряют дух, как вдруг на стене появилась женская фигурка. Сначала, впрочем, ее приняли за юношу, потому что на ней была одежда польского гусара. Однако, скинув шапку и тряхнув головой, так что закрученная на затылке коса развилась и упала на спину, женщина стала подбочась и закричала, мешая польские и русские слова:
– Смотрите и стыдитесь, рыцари! Я женщина, но не теряю мужества и не собираюсь спасаться бегством! Да и кого вы испугались? Предателя и изменника! Разве может Бог встать на сторону предателя?!
– Она безумная, юродивая, – переговаривались русские, слышавшие ее крики, однако Делагарди, бывший при осаде рядом со Скопиным-Шуйским, поразился его изменившимся обликом. Право, у храброго полководца был такой вид, словно он невзначай встретил привидение!
Тут же толмач подсказал Делагарди, что он видит перед собой не кого-нибудь, а Марину Мнишек.
Француз вытаращил глаза. Он много слышал об этой удивительной даме, о которой люди говорили со странной смесью ненависти и восхищения, но ни в коем случае не равнодушно, и в первую минуту испытал откровенное разочарование: было бы на что смотреть, было бы к чьим ногам метать Московское царство! Не иначе и первый Димитрий, и второй были одурманены этой невидной, маленькой женщинкой. Уж не колдунья ли она, которая наводит чары на мужчин?!
– А про какого предателя она говорит? – спросил Делагарди.
Толмач перевел вопрос, но Скопин-Шуйский только дико поглядел на своего сотоварища и ничего не ответил.
Впрочем, ответ был тут же дан со стены.
– Князь Михаил! – прокричала Марина громким голосом. – Мечник царя Димитрия, слышишь меня? Помнишь ли ты погубленного тобою государя? Именем его я призываю тебя к ответу! Не думай, что тебе удастся уйти от мести! Ты предатель – и смерть твоя будет достойна предателя, потому что тебя обрекут на смерть те, кому ты доверишь свою жизнь! Сгинешь вместе со своим Шуйским, таким же предателем и клятвопреступником, как ты!
Толмач, опрометчиво переведший первый выкрик Марины, теперь запнулся и принялся жевать губами, как если бы желал лучше откусить себе язык, чем вымолвить хоть слово. Только после настойчивых слов Делагарди он кое-как изложил смысл речи Марины – но и этого было достаточно, чтобы тот почувствовал себя оскорбленным за своего храброго друга.
– Стреляйте в окаянную бабу! – крикнул в это мгновение кто-то из соратников Скопина-Шуйского, и вокруг загремели выстрелы: люди словно проснулись от зачарованного сна.
Однако пули миновали Марину, как если бы она была заговоренная. Неторопливо подобрав косу, она закрутила узел на затылке и спокойно сошла со стены, сопровождаемая невысоким, но чрезвычайно удалым с виду шляхтичем, про которого Делагарди сказали, что это Сапега.
Как истый француз, Делагарди умел уважать достойного противника и с интересом уставился на польского воеводу, тотчас забыв о Марине и ее выкриках. Он счел эту даму полубезумной и не придавал ее словам никакого значения. Никаким обвинениям Делагарди не поверил. Ясно же, что для Марины каждый, кто приложил руку к свержению ее мужа, – враг и предатель. Эта дама просто не соображает, что молотит языком!
Однако на Скопина-Шуйского вопли Марины произвели, кажется, огромное впечатление, потому что весь этот день он был рассеян, а наутро приказал основным силам отойти от Димитрова, оставив для осады только лыжников. Вообще говоря, это было разумное решение, потому что у московского войска не было под Димитровом запасов для долгого сидения, а надвигающаяся распутица грозила отрезать его от дорог, в то время как необходимо было еще дать не один бой под Москвой, взять Тушино и Александровскую слободу.
Однако Делагарди не покидала уверенность, что со снятием осады Димитрова можно было повременить день-другой, а поспешить Скопина-Шуйского заставили именно проклятия «окаянной бабы».
По пути в Москву Скопин-Шуйский несколько оживился. Немало прибавило бодрости известие, полученное из тушинского табора.
Волнение там дошло до крайних пределов. Рожинский услышал, что войско Скопина-Шуйского отошло от Димитрова и двинулось к Москве, и рассудил: если при такой неурядице князь Михаил нападет на табор, да еще в помощь ему ударят от Москвы, то дело кончится плохо. Он собрал оставшихся в лагере шляхтичей и казаков и объявил: кому куда угодно, туда пусть всякий и идет. 15 марта он зажег табор со всеми его строениями и пошел к Волоку. Часть казаков рванулась к Димитрию в Калугу, другая, тысяч до трех, пошла за Рожинским.
Стали под Иосифовым монастырем. Там войско опять разволновалось, не видя перед собой никакой цели и чуя, что обещанное вознаграждение можно вовсе никогда не получить. На Рожинского подняли оружие. Его приверженцы стали защищать его и увели из толпы. В суматохе он упал на каменную лестницу и повредил бок, где была старая рана от пули. Рана растравилась, а при том раздражении, в каком находился Рожинский в последнее время, мгновенно сделалась горячка. От этой горячки он и сгорел в несколько дней.
Весть о смерти одного из сподвижников самозванца смягчила угрюмость Скопина-Шуйского. Вдобавок в Александровской слободе произошло событие, которое, по мнению Делагарди, должно было окончательно исцелить его друга от уныния.
Прокопий Ляпунов прислал в Слободу станицу [73] от Рязанской земли. Станица заявила, что вся земля хочет, чтобы князь Михаил Скопин-Шуйский был выбран в цари, потому что никто, кроме него, не достоин сидеть на престоле.
Делагарди с затаенным любопытством наблюдал, как поступит его друг. Уж больно велико было искушение – небось не меньшее, чем то, которым враг рода человеческого искушал Иисуса! Впрочем, шведский полководец не сомневался в благородстве Скопина, был убежден, что тот не сможет предать своего сюзерена [74] , каков бы плох он ни был, – и ничуть не удивился, узнав, что князь Михаил даже разговаривать не стал с выборными и удалил их от себя.
Скопин-Шуйский запретил говорить об этом и в войске, не позволил сообщать государю, чтобы не восстановить его против рязанцев, однако Делагарди не сомневался, что в Кремле так или иначе обо всем прознали. Он верил, что русский царь сумеет оценить самоотверженность полководца и вознаградить его за благородство.