Московский полет | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И все же нет для меня места родней, думал я, глядя на проплывающие за окном темные улицы ночной Москвы. Вот, я даже снова стал патетичным – что за свойство у этого воздуха и этой земли?

– Congratulations! You are home! – сказал полковник Лозински. – Чувствуешь что-нибудь?

Я пытался заставить себя уснуть. Я внушал себе, что я должен выспаться, ведь завтра трудный день – брифинг у американского посла, интервью с генералом КГБ, встречи с друзьями и еще нужно найти какой-то интересный материал для японского журнала, который заплатил за мою поездку.

Но на соседней кровати храпел гигант Макгроу, а за окном была Москва. И я не мог уснуть. Да и можно ли приехать на родину, где не был ровно десять лет, и тут же уснуть? К тому же я только что больше часа просидел у телефона и, несмотря на полночь, обзвонил почти всех моих московских друзей. Правда, оказалось, что половина из них в командировках на Западе или на дачах по случаю уикенда. Ведь с приходом Горбачева именно мое поколение пришло в СССР к власти, даже сам Горбачев старше меня всего на 8 лет. И теперь как раз те, с кем я жил в студенческом общежитии и в поисках работы обивал пороги киностудий, – именно они стали министрами, руководителями киностудий, главными редакторами газет и депутатами советского парламента. Они обзавелись дачами, машинами, детьми и титулами. Конечно, те, кого я застал в эту ночь дома, тут же кричали в телефон: «Когда ты приехал? На сколько? Мы должны завтра же встретиться!» И я всем назначил на одно время – в четыре дня в ресторане возле Дома кино. А потом лежа в постели, я все прокручивал в памяти оттенки их голосов, реплики, вопросы… И невольно думал: а если бы я не уехал тогда? Если бы остался? Кем бы я был сегодня в России?…

Так я провертелся в кровати час или полтора, а потом встал и подошел к окну.

Сизый московский рассвет чуть проступал на горизонте. Первый трамвай проклацал внизу, в темноте, мимо станции метро «ВДНХ». Слева взлетела к небу подсвеченная прожекторами гигантская пенисообразная титановая стелла памятника космонавтам, которую выстроил еще Хрущев, а московские таксисты прозвали «мечтой импотента». А прямо за станцией метро простиралась огромная, больше чем Central Park в Нью-Йорке, «потемкинская деревня» Выставки достижений народного хозяйства. Каждая республика и каждая отрасль сельского хозяйства имеют здесь свои выставочные павильоны, помпезные, как дворцы Шехерезады. Говорят, что Сталин сам дорисовывал башенки и колонны на проектах этих павильонов и собственной подписью утверждал монументы перед ними, включая монумент коровы перед павильоном животноводства.

Но совсем не этот предутренний московский пейзаж заставил меня одеться и выйти из гостиницы. Справа от нее была невидимая из моего окна улица Довженко. Там, за желтым кирпичным забором, стояли павильоны Киностудии детских и юношеских фильмов имени Горького, в которых я снимал свой первый фильм «Юнга торпедного катера». А за ними, в маленькой тихой улочке имени Эйзенштейна, располагался Всесоюзный Государственный институт кинематографии – альма-матер всех советских киношников. И моя в том числе.

Я вышел из гостиницы, пересек трамвайные рельсы, миновал метро «ВДНХ» и пошел по сырому асфальту на север, к улице Эйзенштейна. 25 лет назад, после окончания киноинститута, я проделывал этот путь от ВГИКа до метро пешком почти каждый день, потому что в ту пору у меня часто не было денег на трамвай. И тогда я пешком обходил все московские киностудии, пытаясь соблазнить их своим сценарием «Зима бесконечна». Но даже в те времена хрущевской оттепели редакторы студий шарахались от этого сценария, как черт от ладана. А точнее – как ангел от греха. Натасканным чутьем слуг Политбюро они уже тогда видели в этом сценарии то, что через 15 лет взбесило Павлаша, – правду. Вместе со мной слонялись тогда по студиям еще несколько молодых и голодных сценаристов и режиссеров, в том числе мой сокурсник Стасик Межевой со сценарием об алтайских раскольниках, Сема Шульман (муж легендарной советской кинозвезды Тани Самойловой из «Летят журавли») со своим эпохальным проектом «Ядерный век» о советско-американской гонке в создании атомной и водородной бомбы, Рудик Тюрин с гениальным сценарием «Протопоп Аввакум» о первом русском религиозном диссиденте 17-го века, Артур Пелишьян, чей студенческий фильм об Армении уже тогда собрал чуть не все международные призы. И Витя Мережко с тремя сценариями об украинском селе. В сношенных брюках, пузырящихся на коленях, и держа под мышками папки со своими заветными сценариями, мы чуть не каждый день сталкивались в студийных коридорах и курилках, ревниво выясняя, кому, где, что сказали. Чаще всего студийные редакторши заявляли нам, что мы вообще не умеем писать по-русски. Обложив их крепким матом, мы скидывались последними пятаками и шли в буфет пить пиво. В ту пору в студийных буфетах и кафе еще продавали пиво, порой -даже чешское! А пропив последние пятаки, мы снова топали через всю Москву пешком: кто, как я, Стасик Межевой и Витя Мережко, – в студенческую общагу ВГИКа, а кто – по своим московским квартирам.

Теперь я шел той же дорогой и думал: Господи, как разбежались наши пути! Стасик Межевой первый сошел с той волчьей тропы и стал редактором Госкино. Эпохальный проект «Ядерный век» нагло украл у Семы Шульмана один из знаменитых советских режиссеров, и Сема с горя разошелся тогда с Таней Самойловой, женился на какой-то иностранке и уехал из СССР в Австралию. Тюрин лет пять или шесть ходил в ореоле голодного гения и доголодался до того, что согласился экранизировать «Целину» Брежнева. Знаменитого армянского художника, о котором мечтал сделать фильм Артур Пелишьян, убили армянские гэбэшники, бездарно повторив сталинское убийство Михоэлса, – грузовиком влепили художника в стену; и на этой почве Артур сам заболел манией преследования. А Витя Мережко, про которого редакторши чаше всего говорили, что он не умеет писать по-русски, стал самым кассовым советским драматургом. Мне же понадобилось сделать три компромиссных фильма, в которых реальная жизнь была упакована в глянцевую обложку социалистического реализма, чтобы усыпить бдительность редакторов и сделать свою «Бесконечную зиму». «Вадим! – говорили мне редакторы. – Как вы могли написать такую ужасную сцену: пятеро подростков пьют вино и играют в карты на деньги! Это же порочит нашу действительность! Нет, эту сцену нужно выносить!» – «Но смотрите, у меня же написано: они играют в карты, а за ними по улице идет пионерский отряд с барабанами и знаменами! То есть плохих подростков всего пять, а хороших – сто! Даже не сто – двести!» – «Да? К– хм… Знаете что? Давайте так: мы вам разрешим оставить этот эпизод, если плохих подростков будет не пять, а три. Пять – это слишком много для одного города». – «А вы знаете, какая реальная статистика детской преступности в нашей стране?» – «Ну хорошо, Вадим, четыре плохих. Договорились?».

Да, мне пришлось сделать три таких фильма, чтобы усыпить их бдительность и получить разрешение ставить «Зиму», за которую меня потом просто выбросили из кино…

– Эй! Скинемся на троих? – вдруг прервал мои воспоминания хриплый голос.

Прямо передо мной на влажном предрассветном асфальте стоял, заступив мне путь, худой и тщедушный мужичок с дерзкими синими глазами, небритым круглым лицом и пеной нечесаных пепельных волос. За ним, справа, у входа в магазин «Пиво-воды», толпилось человек сорок явных алкашей, терзающихся жаждой по выпивке. Я хотел молча пройти мимо этого синеглазого мужика, но вдруг меня осенило, что надо же отметить встречу с родиной.