Но эти же песни привели к ЧП – чрезвычайному происшествию. На четвертый или пятый день во время дневной прогулки заключенные девчонки стали лепить что-то из снега во дворе монастыря. Дежурная надзирательница решила, что лепят, как обычно, какую-нибудь снежную бабу, и ушла в тепло, в контору. Но через десять минут громкая песня и хохот часовых на вышках заставили Емельянову и всех надзирательниц выглянуть в окно. Там вокруг огромного, вылепленного из снега мужского члена происходили танцы – девчонки орали выученную вчера американскую песенку и дергались под этот ритм, как в диско. Некоторые сгоряча сбросили на снег форменную тюремную одежду и плясали полуголыми, дразня торчащих на вышках часовых своими дергающимися грудками и задницами.
В связи с этим «тлетворным влиянием буржуазной культуры» полковник Емельянова запретила Вирджинии разучивать с заключенными американские и английские песни…
Так шли дни. Вирджиния освоилась и обжилась в колонии и со страхом ожидала, когда закончится отпущенный ей срок – две недели. Возвращаться обратно в тюремную камеру к взрослым уголовницам, к «Василию»? Нет! Но и согласиться сотрудничать с КГБ, работать на КГБ… Впрочем, она понимала, что, конечно же, сдастся и согласится – о, конечно же, не ради себя, не от страха перед «Василием», уговаривала она себя, а ради ребенка…
Но пока она терзала себя колебаниями и страхами, там, наверху КГБ, где решалась ее судьба, уже давно не сомневались в ее решении и, как гроссмейстеры, смотрели дальше, на несколько ходов вперед. Поэтому 12 декабря днем Вирджинию вызвала из цеха полковник Емельянова, и уже через десять минут Вирджиния снова была в «воронке», под охраной караульных солдат, а еще через час – перед дверью именно той камеры № 147 московской пересыльной тюрьмы на Красной Пресне, откуда ее две недели назад унесли без сознания и изнасилованную.
Увидев эту дверь, Вирджиния забилась в истерике.
– Нет! Нет! – кричала она в руках тюремной надзирательницы, схватившей ее за локти. – Я хочу видеть следователя, я хочу сказать, что я согласна…
Пинком под зад надзирательница втолкнула ее в камеру, и гулко, с хрипом лязгнул засов на двери у нее за спиной.
Влажная, спертая вонь снова ударила в лицо. В клейкой этой вони Вирджиния опять задохнулась, и тут же увидела, как в разом наступившей в камере тишине спускается к ней с верхней полки улыбающаяся «Василий».
– Любушка ты моя, – приговаривала она. – Американочка, мечта моя ненаглядная…
Грязные, толстые руки протянулись к Вирджинии, похотливое лицо, толстые усатые губы и зловонно пахнущий рот приблизились к ее губам для нежного поцелуя. И, не помня себя, Вирджиния что есть силы вцепилась в это лицо огрубевшими на работе руками и грязными ногтями.
…Через час, избитая и окровавленная, с синяками на всем теле, с разбитой губой и затекшим глазом, Вирджиния оказалась в тюремной медчасти и как избавление от мук и от шока приняла маску общего наркоза, которую наложил ей на лицо дежурный врач.
А на Ленинском проспекте, в чисто убранной трехкомнатной квартире генерала Юрышева, на празднично сервированном цветами, коньяком и советским шампанским столе стоял нетронутый десерт. Утром Галина решила, что, помирившись в ресторане, они приедут с Юрышевым домой, и здесь его встретят цветы, десерт, любимый коньяк «Арарат» и прежний уют семейного очага. Но вместо ресторана они поехали на Новодевичье кладбище, там она подвела Юрышева к могиле сына, и он долго стоял возле этой могилы. Молчаливо и скорбно он смотрел на занесенную снегом могилу, на какой-то мусор, который валялся возле нее. Это было еще одним укором и еще одной пыткой для Галины – ведь за все это время она ни разу не была здесь, и никто не убирал могилу сына. И теперь, спохватившись, она поспешно бросилась собирать эти грязные, смерзшиеся обрывки газет, какую-то консервную банку, бутылку. Но взгляд Юрышева остановил ее, и она вдруг одним движением, прямо с этим мусором в руках, рухнула перед мужем на колени в глубокий смерзшийся снег.
– Ну убей меня! Убей!
В вечерних зимних морозных сумерках она почти не видела его лица. Он молча повернулся и пошел к выходу с кладбища, к машине. Она поднялась с коленей и поплелась за ним. Кладбищенский сторож уже закрывал ворота и выгонял двух нищенок. Обе нищенки протянули к Ставинскому руки за подаянием, эти руки были в рваных перчатках. Ставинский сунул руку в карман и, не глядя, подал им не то рубль, не то пятерку.
– За раба Божьего Виктора…
– Помолимся, родимый, от души помолимся… – обрадованно запричитали ему в спину старухи и тут же с разгоревшейся надеждой посмотрели на приближающуюся к ним Галину, Выронив из рук мусор и бутылку, она поспешно открыла сумочку и отдала им все, что у нее было, – почти пятьдесят рублей.
– За кого? За кого молиться, милая? – испуганно спросили старухи.
– За грешницу Галину… – плача сказала она и прошла мимо, наклонив вперед голову и пряча полные слез глаза.
Старухи что-то говорили ей вслед, одна из них подняла со снега оброненную Галей бутылку – тоже можно сдать в магазин, двенадцать копеек дадут за бутылку.
Сидя в машине, Ставинский открыл Галине левую, у водительского места дверцу. Она села в машину и спросила, не глядя на мужа:
– Куда?
– Домой… – произнес он.
И теперь они были дома, в пустой, чисто убранной квартире, с цветами, коньяком, шампанским и тортом на праздничном столе. Низкий торшер неярко освещал комнату, скрывая квадратное пятно на обоях – место портрета сына. Галина стояла у темного окна, нервно и устало курила.
Ставинский подошел к столу, налил коньяк не в рюмку, а в фужер – половину фужера. Эта женщина была его самым опасным экзаменатором, но то, что он знал о ней, давало ему власть над ее душой. И эту власть нужно продлить как можно дольше, и, значит, нельзя допускать близости, нужно отложить эту близость, отсрочить. С коньяком в руке он подошел к Галине, стал у нее за спиной, протянул ей через плечо фужер.
Она повернула к нему заплаканное лицо. Он увидел, что она готова опять упасть на колени, плакать и просить прошения, но он сказал хрипло:
– Выпей. Выпей и дай мне время…
– Хорошо. Конечно. Спасибо, Сережа… – Она взяла фужер и смотрела на мужа такими благодарными глазами, что Ставинский не выдержал – круто повернулся и ушел в спальню. Там он открыл комод, нашел постельное белье и понес его в комнату погибшего сына Юрышева Виктора.
Галя увидела, что ему неудобно нести белье одной рукой, и метнулась помочь:
– Ты будешь спать в Витиной комнате?
Он кивнул.
– Хорошо, я постелю тебе, – сказала она покорно. Позже, закрыв дверь этой комнаты, Ставинский разделся и лег в постель. Он слышал, как Галя нервно ходила в гостиной, потом шумела водой в ванной. Сквозь тонкую дверную щель пробивалась узкая полоска света, и Ставинский все не мог дождаться, когда она выключит свет и ляжет спать. И не заметил, как уснул – от всех перипетий этого дня он уснул быстрей, чем сам ожидал от себя. Он проснулся среди ночи – через час или через полтора – от чьего-то прикосновения к правой, в иммобилизационной гипсовой повязке руке.